Но иногда охватывала невыносимая тревога: ей хотелось понять достаточно для того, чтобы более отчетливо осознать, чего именно она не понимает. Хотя в глубине души понимать она как раз не хотела. Она знала, что это невозможно, и всякий раз, как ей казалось, что она что-то поняла, выяснялось, что поняла она неправильно. Понимать — всегда означает ошибаться, она предпочитала широту и свободу безошибочного непонимания. Это было плохо, но, по крайней мере, она знала, что это абсолютно по-человечески.
Однако иногда она что-то угадывала. Это были космические пятна, заменявшие понимание.
Смелость Лори в том, что, не зная себя, она тем не менее действует, а действия без знания себя требуют храбрости.
И Лори подумала, что, возможно, это важнейший опыт человека и животного: молча попросить о помощи, и чтобы тебе ее молча оказали. Потому что, хотя они и обменялись словами, Улисс помог ей молча. Лори чувствовала себя грозным тигром со стрелой, вонзившейся в тело, который ходит среди перепуганных людей, ища того, кто поможет ему избавиться от боли. И будто бы один человек, Улисс, почувствовал, что раненый тигр не опасен. И будто бы, подойдя к зверю без опаски, осторожно вытащил поразившую его стрелу.
По минутам радости, которые переживала Лори, она могла судить, что человек должен постепенно переполняться радостью, потому что это рождение жизни. И у кого нет сил наслаждаться, тот должен прежде покрыть каждый нерв защитной пленкой, пленкой смерти, чтобы быть в состоянии выносить грандиозность жизни. Эту пленку Лори могла создать из любого официального мероприятия, из любого безмолвия, из уроков с учениками или из любых бессмысленных слов: она сама ее создавала. Потому что с наслаждением не шутят. Наслаждение — это мы.
Каким-то образом она уже усвоила, что любой день необычен, всегда не как все. И она сама решала, страдать или получать удовольствие от этого дня. Ей хотелось наслаждаться необычностью, которую так просто было заметить в обычных вещах: вещи совсем не обязательно быть необычной, чтобы в ней ощущалась необычность.
Как объяснить, что море представлялось ей колыбелью, в которой укачивала ее мать, но запах от него шел мужской? Может, это был идеальный сплав. А еще на рассвете пена казалась особенно белой.
Теперь ей не лень было ходить в пять утра, когда запах моря, моря, которым еще никто не пользовался, радовал ее до безумия. Запах высыхающих водорослей. Для нее это был мужской запах.
Когда умру, хочу, чтобы на мое белое платье прикололи гвоздики. Но не жасмин, который я так люблю и который затмит мою смерть ароматом. После смерти буду носить только белое. И встречу того, кого хочу: человек, которого я люблю, будет тоже весь в белом.
Она пила кофе и твердила без слов: Боже мой, подумать только, что ночь глубока и я переполнена этой огромной ночью, истекающей запахом сладкого миндаля. И только представить, что мир стал огромным от этого миндального аромата, и я люблю Тебя, Боже, любовью, сотканной из тьмы и просветов. И только подумать, что дети мира вырастают в мужчин и женщин, и что ночь и для них будет, как сейчас, глубока и огромна, когда я буду мертва и всё равно переполнена ночью.
Потому что для нее погоня за удовольствиями, когда она пыталась ею заняться, оборачивалась тухлой водой: намочив клювик, она чувствовала, что рот сводит, и по губам стекает две-три капли теплой водички, но это была сухая вода. Нет, думала она, лучше уж неподдельное страдание, чем вымученное удовольствие.