Я за гроши купил книжку, взобрался к себе на мансарду и стал с любопытством перелистывать покупку у окна, залитого лунным светом; и вдруг мне почудилось будто перст Божий коснулся клавиш мирового органа.
Зубчатый донжон, Церковные шпили, Ввысь башенки взмыли - Вот он, наш Дижон. Здесь в небо летели С древнейших времен Веселые трели - Литой перезвон. Был важной столицей Наш город старинный; Он славен горчицей И маркою винной. Девиз над гербом На чугунных вратах, Жакмар с молотком На соборных часах. Я люблю Дижон, как ребенок любит свою кормилицу, как поэт — девушку, впервые тронувшую его сердце. — Детство и поэзия! Как одно быстротечно, как обманчива другая. Детство — это бабочка, которой не терпится обжечь свои белые крылышки в пламени юности, а поэзия подобна миндальному дереву: цветы ее благоуханны, а плоды горьки. Однажды я сидел в сторонке в саду Пищали, названному так по оружию, благодаря коему ловкость рыцарей не раз проявлялась при стрельбе по деревянным птичкам. Я замер на месте, и можно было сравнить меня со статуей на бастионе Базир. Шедевр ваятеля Севалле и живописца Гийо изображал аббата, сидящего с книгою в руках. Сутана его была безупречна. Издали его принимали за живого, вблизи же оказывалось, что это гипс. Какой-то прохожий кашлянул и тем самым развеял рой моих грез. То был жалкий малый, внешность которого свидетельствовала о горестях и нищете. Мне уже доводилось встречать в том же саду его обтрепанный, застегнутый до подбородка сюртук, помятую шляпу, которой никогда не касалась щетка, волосы длинные, как ветви ивы, и спутанные, как густой кустарник, его худые костлявые руки, его невзрачное, лукавое болезненное лицо с жидкой назарейской бородкой, и я великодушно отнес его к числу тех мелких ремесленников — то ли скрипачей, то ли художников-портретистов, которых ненасытный голод и неутолимая жажда вынуждают скитаться по свету вслед за Вечным Жидом.