Kitobdan iqtiboslar Сибиллы, или Книга о чудесных превращенияхmuallif Полина Барскова
Прошлый город, как прошлый мужчина, муж, он все еще живет в тебе, но постепенно разочарование, нежность и память о запахе спермы и кожи и пота, о горелом мясе любви, сменяются благодарностью, что он позволил тебе высвободиться и увидеть новое небо и новую землю.
3 kishiga yoqdi
она застывала, превращалась в немигающий всетерпеливый глаз
2 kishiga yoqdi
Работа памяти — это работа отслаивания. «Ты хочешь сейчас вернуться?» — спрашивают меня. «Я не могу сейчас вернуться», — отвечаю я, но я могу осознать свой особый способ предательства и верности и воссоединения.
2 kishiga yoqdi
Где ты братец мой, Гитон?
Горестно кричит Асклепий.
Я ли не любил тебя не ласкал я ли не покрывал розовыми лепестками и поцелуями всего тебя от ушек и ресничек до пяточек.
Каждое твое отверстие я надеялся заполнить так, чтобы в тебе не осталось места ни для чего ни для кого иного.
Я ли не отдавал поручал доверял тебе каждую часть своего тела твоим глазам твоим рукам твоему рту.
Не в тебе ли я прорастил свое веселое жестокое бесстыдное вечно жаждущее удовольствий сердце.
И вот ты предал меня ради новой лучшей пользы, более умелого рта, более решительных рук, Гитон?
она застывала, превращалась в немигающий всетерпеливый глаз.
Я приехала в этот город смотреть (на него и за ним).
Поскольку одним из главных заклинаний эмигрантской волшебной книги является «мне хочется не быть собой», важно придумать половчее — кем же тебе хочется быть.
Составить нечто из повторяющихся в источниках слов «до нас не дошло», «до нас не дошла» – куда же она делась, где свернула, почему не добралась до нас?
Как и Доротея, записная книжка ее матери была эмигранткой, то есть беженкой, лишенной связей и понимания чужестранкой. При этом она, эта записная книжка, произвела множество жизней в этой новой стране: ее копировали ученики Гзелей, ее изучали, восхищаясь и отрицая, ученые, она пережила предательство призвавшего ее города, когда следующий за Петром Петр попытался предать его город, Петербург, окончательной пустоте; она пережила возвращение сюда царицы Анны, пожары — особенно зловещий 1747 года, обязательные наводнения и войны. Во время блокады ее закопали (более совершенные гравюры Мериан увезли в эвакуацию вместе с эрмитажным составом отважного и лукавого злодея Орбели).
В оранжерее моя мать любила рассматривать растения, совершенно невозможные в нашей прошлой суровой петербургской жизни, — пластмассовые аляповатые орхидеи, но особенно — хищные зубастые растения, до которых она дотрагивалась узкими пальцами и надменной улыбкой Саломеи.
Пока она изучала душную оранжерейную флору, отложив очередной томик графа Толстого или Пруста или Заболоцкого (которого я и выбрала в итоге для положения с ней во гроб), я все безусловнее превращалась в огромное безобразное растение на грани перерождения. Пока она наблюдала, я вызревала, взращивала в себе Фросю. Я была тогда гораздо старше: думаю, человеческий возраст протекает нелинейно, кругами и рывками — в беременности я была древним существом, проживая несколько жизней одновременно.
