ы, что я пьян?» Он захотел было возражать, но я его прогнал, свернулся калачиком и в ту ночь уже ничего не слыхал.
Но на следующую ночь — вообразите! — то же самое повторилось. Как только я свечку задул опять скребет, ушами хлопает. Опять я позвал Фильку, опять; он поглядел под кроватью — опять ничего! Услал я его, задул свечку — тьфу ты черт! собака тут как тут. И как есть собака: так вот и слышно, как она дышит, как зубами по шерсти перебирает, блох ищет… Явственно таково! «Филька! — говорю я, — войди-ка сюда без свечки!» Тот вошел. «Ну, что, говорю, слышишь?» — «Слышу», — говорит. Самого-то мне его не видать, но чувствую я, что струхнул малый. «Как говорю, ты это понимаешь?» — «А как мне это понимать прикажете, Порфирий Капитоныч? — Наваждение!» — «Ты, — я говорю, — беспутный человек, молчи с наваждением-то с своим…» А у обоих-то у нас голоса словно птичьи, и дрожим-то мы как в лихорадке — в темноте-то. Зажег я свечку: ни собаки нет, ни шума никакого — а только оба мы с Филькой — белые, как глина.