Патетические пилоны моста, разбомбленного 15 августа 1944 года «Либерейторами» союзников; два каменных льва (лапа на геральдическом щите) над зеленовато-бурыми водоворотами. Свидетельство одной из тех бессмысленных бомбардировок, когда судьба войны уже предрешена, а жажда разрушения еще не утолена.
В Арле прошлое и настоящее неразделимы, как стóроны ленты Мёбиуса. И впрямь, что такое прошлое, если не бесконечная череда того, что когда-то было настоящим? Где его иллюзорные границы? «Прошлое, — писал Веслав Мысливский в „Трактате о лущении фасоли“ [21], — это что-то вроде смутной тоски, только по чему тоска? Не по тому ли, чего никогда не было и что тем не менее миновало?»
В 49 году до н. э., во время гражданской войны (49–45 гг. до н. э.) между Гаем Юлием Цезарем, проконсулом Цизальпийской Галлии, и Гнеем Помпеем Великим, римским консулом, Цезарь построил на верфи в Тренкетае (сейчас — район Арля) на правом берегу Большого Родана двенадцать военных галер для осады Массалии, принявшей сторону Помпея; эти галеры участвовали в блокаде бухты Ласидон (сейчас район Старого порта, исторический и географический центр Марселя). В благодарность за оказанную помощь Цезарь поручил одному из своих доверенных военачальников, Тиберию Клавдию Нерону (около 78 г. до н. э.—33 г. до н. э.), основать в этом месте колонию; туда была переселена многочисленная группа полузависимых крестьян (колонов), а также ветераны VI Железного легиона (Ferrata). Колония получила название Colonia Iulia Paterna Arelatanesium Sextanorum и стала одним из шести военных поселений, созданных Юлием Цезарем в 46–45 годах до н. э. Развивался Арелат быстро; уже при Августе он получил все права города: в нем появились собственные дуумвиры, эдилы, квесторы, свои фламины, свой понтифик и коллегия seviri augustales [8].
Французский писатель Жюльен Грак в пространном эссе о Нанте «Форма одного города» размышляет, почему некоторые города — не очень большие и не особенно живописные, скорее, аристократически скромные, без величественных дворцов и великолепных перспектив, — производят огромное впечатление, тогда как другие, такие же или даже превосходящие их размером, лучше расположенные, красивые, выглядят безнадежно провинциальными, а жители их смахивают на селян, приехавших на один день за покупками?
Арль самодостаточен и, кажется, не сильно зависим от своих земных и речных корней; он словно бы вскормлен чисто городскими питательными смесями и в поддержке иного рода не нуждается, а человек, оказавшийся в нем впервые, эту независимость ощущает и испытывает желание не осматривать город, а в него погрузиться, пережить что-то важное, проникнуть в неуловимую тайну его особости.
Короткая улочка с тротуарами, вымощенными неровными плитами, заканчивается обычным круговым перекрестком на фоне железнодорожного виадука XIX века. Чисто, зелено, безлико. Высокие платаны по правой стороне испестрили пятнами густой фиолетовой тени старую выщербленную брусчатку. От бывшей площади Ламартина осталось только название. На краю площади стоял Желтый дом, известный по картине Ван Гога, нескольким выцветшим фотографиям и акварели Поля Синьяка 1933 года. Об этом доме Винсент пишет в письме к брату Тео:
Помимо этого наброска «Звездная ночь», посылаю и другой, также с квадратного полотна размером в 30, изображающего мой дом и его окружение под солнцем цвета серы и небом цвета чистого кобальта. Сюжет невероятно труден, но потому-то я и хочу с ним сладить! Желтые дома на солнце, несравненная свежесть голубизны — все это дьявольски сложно. Земля и та желтая [1].
На одной из сохранившихся фотографий за распахнутой настежь дверью виден бар: оцинкованная стойка, посыпанный опилками пол, фрагмент рекламного плаката «Suze, aperitif à la gentiane» [2] и какая-то темная, к нам спиной, фигура в круглой шляпе. В правом крыле этого дома Винсент за 15 франков в месяц снимал четыре комнатушки. Дом, как и соседние строения, был разбомблен. Развалины убрали, площадь расчистили, земельный участок поделили между собой наследники; никому и в голову не пришло восстановить дом.
Достаточно прочитать несколько кусочков прозы Адама вслух, чтобы услышать его интонацию (речь не о манере расставлять акценты, но о внутренней логике, которая по-своему объясняет мир, делая упор на духовную, то есть извечную сторону жизни, а не на время, которое всего лишь форма существования материи…), как будто слушаешь его самого, сидя рядом с ним за столом. И понятно, что автор отнюдь не стремится себя обессмертить: Адам Водницкий слишком умен, чтобы верить в бессмертие человеческих творений, скорее, полагаю, ему хотелось бы (возможно, это не до конца осознанное желание) сохраниться в своем произведении, как в оссуарии, чтобы мы могли общаться с его духом в своих странствиях по жизни.
Этот замок (в обоих значениях слова, то есть и внутренняя твердыня, и замок к ней) — наша память… С ее помощью, утверждает Адам, можно лживую реальность превращать в правду воображения.
Ибо память никогда не воспроизводит, но создает реальность. Из хаоса жизни выкристаллизовывается собственный мир, где время бежит прихотливо, а пространства накладываются одно на другое, как в палимпсесте, благодаря чему фигуры из разных эпох появляются одновременно, будто просвечивая друг сквозь друга, где дома сохранились в открывающихся из окон видах, а люди — в оставшихся от былых времен креслах, где сны выкликают явь, а явь приходит во сне. Память, согласно Водницкому, единственный доступный нам источник знаний о нас самих; соответственно, путешествие в воспоминаниях — путь к самому себе, а поскольку прошлое не застывает раз и навсегда, но меняется по мере нашего от него отдаления, то и путешествие это заканчивается лишь с нашей смертью. Вот и не удивительно, что Адам продолжает писать, возвращаясь к себе прежнему, и извлекает из прошлого мгновения, дабы в слове запечатлеть их форму.
Мог ли я, отправляясь ненастным осенним вечером в московский клуб «Umlaut» на польско-российскую дискуссию о молодой польской прозе (шел я туда неохотно, поскольку не люблю пустых разговоров, да и тема не увлекала: с тех пор как постарел, молодую прозу я не читаю), так вот, мог ли я подумать, что на этой дискуссии встречусь с Ксенией Старосельской, которая тоже не большая поклонница молодой польской прозы — вероятно, в силу возраста, как сама говорит, оттого и для перевода ничего не находит, — а я ей на это, что в польской прозе недавно открыл «старика», который в одиночку даст фору всей пишущей молодежи, что старик этот — восьмидесятилетний Адам Водницкий — дебютировал год назад «Заметками из Прованса», в нынешнем году вышли его «Зарисовки из страны Ок», а на следующий объявлен «Арелат», третий том провансальской трилогии, и что как тут не вспомнить Лампедузу, который всю жизнь носил в себе Сицилию, чтобы на склоне лет описать ее в «Леопарде»; так и Адам полжизни посвятил Провансу — переводил его поэтов, преподавал искусство перевода в Арле, — и лишь когда почувствовал, что конец жизни не за горами, что ничего нельзя откладывать на потом, ибо этого «потом» может и не быть, одним махом написал о Провансе три книги, будто исторг его из себя... итак, повторяю: мог ли я тогда, унылым осенним вечером, шлепая по лужам Гоголевского бульвара на пути в «Umlaut», предположить, что плодом нашей с Ксенией встречи станет прекрасный русский перевод «Провансальского триптиха», вместо предисловия к которому я сейчас пишу эти строки. Вместо — ибо какие могут быть преамбулы, когда речь идет о близком человеке. О друге.
Помимо этого наброска «Звездная ночь», посылаю и другой, также с квадратного полотна размером в 30, изображающего мой дом и его окружение под солнцем цвета серы и небом цвета чистого кобальта. Сюжет невероятно труден, но потому-то я и хочу с ним сладить! Желтые дома на солнце, несравненная свежесть голубизны — все это дьявольски сложно. Земля и та желтая [1].