Onlayn kitobni bepul oʻqing: ta muallif  Лемурия

Карл Ханс Штробль

Лемурия

Серия «Вселенная Стивена Кинга»



Перевод с немецкого Е. Крутовой, Г. Шокина





© Перевод. Е. Крутова, 2025

© Перевод. Г. Шокин, 2025

© ООО «Издательство АСТ», 2025

Предисловие

Дорогой Карл Ханс Штробль!

В то время, в апреле 1915 года, когда состоялась наша первая встреча, мы еще не были знакомы лично. Мы переписывались на протяжении практически десяти лет, но в том году впервые встретились лицом к лицу. В то время я пребывал в главном штабе сухопутных войск в Жолне – туда нас перевели из Тешена. Предчувствие грядущих тягот войны витало в воздухе и заставляло военных корреспондентов вроде меня изо дня в день строчить ответы на вопросы солдат, горожан и командования.

Коренастый, хорошо сложенный турист сошел с венского экспресса, привезшего и нас в Жолну. Фото, конечно, не передавало всей грандиозности вашего облика – светлая борода, мощное сложение. Наша журналистская «бывалая» братия, разодетая в строгие светские костюмы, с понимающими улыбками реагировала на вашу полную армейскую экипировку – как на проявление наивности всякого начинающего военкора, полагающего, что первым же днем отправится прямо на линию фронта.

Что ж, вскоре мы поняли, что для вас, любителя пеших прогулок по натуре, высокие армейские сапоги и потертый бушлат – не экипировка, а светский костюм, причем на диво удобный в использовании. Неутомимый дух путешественника в свое время провел вас по самым грязным трактам Галиции, вознес к одиноким сторожевым башням высоко в снегах Альп и заставил преодолеть бездорожье и замерзшие пустоши албанских гор – те края, где нет указателей, и лишь слепой либо насквозь первобытный человек способен хоть как-то ориентироваться без дрожи. Городские кварталы, что для большинства – желанная гавань отдыха, для вас всегда были лишь отправной точкой для новых приключений на просторах Словакии. Когда немецкие военные колонны начали проходить через Жолну, американских военных корреспондентов как раз отправили на словацкую базу в Надьбички; остальные изнывали от желания оказаться там же – но вы, друг мой, сохраняя невозмутимость духа, трудились в своей комнате наверху в старом замке, превращенной вашими стараниями в самую настоящую писательскую мастерскую. И при этом, довершая второй том вашего «Бисмарка», вы умудрялись не забывать регулярно навещать ближайшие хорошие винные таверны!

Но мировая историческая буря, разрядившая всеобщее напряжение громом, молнией и бряцаньем стали, набирала обороты. Нас созвали к специальному поезду, усадили в самый последний вагон и велели сидеть тихо – но вы, я и еще один американский лихач все равно взялись за походные винтовки и прямо на ходу состава умудрялись сшибать с молодых весенних деревьев почки. «Лузитания» затонула, а форт Конджер рапортовал о том, как в безупречно голубом мировом небе собираются странные облачка. Через два года им было суждено перерасти в новую мировую бурю. Какое нам было до всего этого дело! Да, мы одержали победу! Вы, со своей стороны, не участвовали в тех первых кампаниях осени и зимы, когда мы прятались по отдаленным уголкам, как напуганные цыплята, и каждый раз вздрагивали от возвещавшего о судьбах войны барабанного боя. Именно тогда мы отправились из Дуклы к Высоким Татрам, затем снова со штаб-квартирой через Карпаты обратно в Сандец, и после разочарования в Сербии нас отбросило обратно в Словакию, где и начался беспокойный зимний сон. До тех пор вы смотрели на мир со сторожевой башни своей лейпцигской редакции, и вот теперь захотели вернуться на родину, в Австрию, и отправились туда весной – с победным маршем.

Позже, по стечению обстоятельств, фронт разлучил нас. Но потом, по возвращении с полей сражений, мы снова встретились в штабе. То был хороший вечер – свободный от всех ужасов войны, от ее смертоносных чар. Вы, Карл Ханс Штробль, сидели тогда за роялем, слегка расставив сильные свои ноги, совсем как великий мастер Готфрид Келлер на гравюре Штауффера-Берна. Вы играли отменно, и вино не путало вам ноты, а наоборот, обостряло чутье к гармонии. Что и говорить, в мастерстве принять на грудь вам не было равных – ибо студенческие годы в Праге вооружили вас и со временем сделали невосприимчивым даже к дешевому пиву. Об этом мы узнали из трех ваших первых романов – книг о пылающем сердце и о том, каково это – быть молодым и требовательным. Хирург считает, что ваше сердце не совсем в порядке – что может хирург знать о сердце поэта? Его подпитывают все проявления жизни, и оно никогда не стареет!

Я часто спрашиваю себя, откуда у вас столько времени, чтобы писать? Кажется, что ваш день расписан по минутам – вне зависимости от того, какую должность вы занимаете: водителя, редактора или военного корреспондента. И тем не менее уже больше тридцати книг вышло из-под вашего пера, и по всему миру в общей сложности разошлось более ста тысяч экземпляров. Не все, что вы пишете, можно измерить одинаково – но все исходит из источника, кажущегося неисчерпаемым. Без стеснения «профессионального литератора» – можно ли придумать участь хуже! – вы выплескиваете на бумагу страстные и странные фантазии. Порой это нечто веселое и непринужденное, порой – подлинно историческое и пронизанное тонким знанием вех цивилизации, иногда – как в случае с «Лемурией» – это что-то темное и опасное, сущий пандемониум. Первый период вашего творчества начался еще полвека назад. Ваши студенческие годы до сих пор, как я упомянул, откликаются в трех романах: «Трактир Вацлава», «Ущелье Щипка» и «Королевская таверна в Перемышле». В этих текстах нет ничего особенного. Сотни романов начинаются одинаково. Но что удивительно в этих трех романах, так это атмосфера минувших времен – проработка деталей, придающая им чуткую достоверность. В то время вы учились в Праге, и между чехами и немцами развязалась кровавая борьба. Вы, коренной и лояльный немец, естественно, встали на сторону Германии, и все же – до чего объективно вами воспринят тот конфликт! Ваш темперамент особо бросается в глаза, но в ваших ранних книгах нет ненависти, обычно присущей горячо и радикально видящей все и вся молодежи. Вы всегда чтили доблестную дуэльную традицию, когда мужчины по тем или иным причинам меряются силой; чем мощнее противник, тем выше честь одержать верх – но и проиграть не страшно. С детства вы были в близких отношениях со своими чехословацкими соседями, были знакомы с их историей, их речью, их песнями, их музыкой и их ярким чувством преданности, не впадая при этом в слепую ненависть и не цепляясь за партийные догмы.

Благодаря этому, а также благодаря вашей свежей, неприкрашенной воле эти романы – свидетели Праги, ныне не существующей. Уже одно это ценно – и печатник Штакманн правильно сделал, переиздав их. Они – то, из чего предстоит произрасти таланту истинного Штробля. Финал «Трактира Вацлава» – своего рода квинтэссенция вашего творчества: жизнь во всей ее полноте, радость – прекрасная, страстная и кроваво жестокая; и «Лемурия» воспевает все, что делает жизнь яркой и опасной – сильные эмоции, грубые инстинкты и чувственные удовольствия, жажду знаний и волю к власти. Иная воля даже после смерти ее носителя не ведает покоя – и алчно устремляется в трансцендентный мир идей, возвращаясь оттуда с призраками, вампирами, дьяволами, ведьмами, феями и лемурами.

Чувственная ненасытность превращает русскую дворянку в вампиршу в «Гробнице на Пер-Лашез», а в «Проливая кровь» показано, как дьявол любит мучить людей – особенно тех, кто претендует на святость. Подавленная сексуальность превращает сестру Агафью в «скверную монахиню», и эта «скверна» в ней так сильна, что живет спустя века. Уязвленная душа убиенного на подмостках Лаэрта ищет отмщения – и возвращается к роли; жестокая ранняя смерть и любовь призывают студентку Беттину и Заклинателя Теней вернуться из могилы, с той стороны. Границы, определяющие Время, Пространство и Смерть, рушатся в рассказах этого сборника. Время и безвременье, настоящее и запредельное – все это перетекает друг в друга. Во время своих фронтовых путешествий вы, по собственному утверждению, повидали Ад воочию и побывали с дьяволом на короткой ноге – так что эффект от этих историй жуткий вдвойне, ведь они напоминают свидетельства очевидца. В них самоуверенный бездушный интеллектуализм современного общества сочетается с пугающим состоянием сна разума – и рождает фантом, в коем физика и метафизика сходятся в пугающе равных пропорциях. Похоть, сластолюбие, страсть к выпивке… Проверенные мастера фантазии, Эдгар По и Эрнст Теодор Амадей Гофман, сходятся во мнении, что именно эти необузданные порывы в конечном итоге заводят грешников в лабиринты подлинного кошмара – и такие шедевры, как «Скверная монахиня», «Манускрипт Хуана Серрано» и «Шестой за столом» сравнимы по оказываемому на читателей эффекту с самыми мастерскими и изощренными выдумками этих двух литературных чародеев. Хотя к чему все эти слова – пусть читатель во всем удостоверится сам! Я же весьма далек от того, чтобы четко сформулировать лейтмотив ваших «ужасных» рассказов. Но в этом литературном направлении вы небывало компетентны, и «Лемурия», равно как и ваш сборник «Хрустальный шар» – явные тому свидетельства. Я рад видеть старого Карла Ханса Штробля в литературном строю – этому фантазеру и сам я, и сто тысяч читателей по всему миру благодарны. Но не менее радостно видеть мне и нового Штробля – моего хорошего товарища в военное (и вскоре, надеюсь, и в мирное) время.

Леонхардт АдельРодау, 10 мая 1917 года

Три картины Иеронима Босха

Русалка

Долговязый Петерс несется назад в деревню, неистово размахивая своими длинными руками – будто в него злой дух вселился. На секунду из окна своей кухни выглядывает супруга пастора. Увидев бегущего вприпрыжку ошалевшего Петерса, она от страха роняет половник. Супруга пастора ждет ребенка. Ее тут же пронзает обжигающий ужас. Смертельно бледная, она опускается на деревянный ящик у очага. Страдая от внезапной режущей боли, одну руку она прижимает к животу, другой же судорожно шарит по стене. Дрожащими пальцами она задевает висящую на гвозде солонку, та падает, и белая соль смешивается с золой из очага. Широко открытыми, полными ужаса глазами она смотрит в пустоту.

Долговязый Петерс тем временем бежит по деревне и громогласно зовет всех наружу. Его ноги будто скачут впереди него, а руки крутятся почище крыльев ветряной мельницы. Его истошный крик вырывается прямо из легких.

Изо всех дверей выскакивают женщины и бегут за ним вслед. Он не сбавляет темпа, пока не обегает все деревенские улочки. Бледный и задыхающийся от усталости, он стоит посреди толпы на деревенской площади.

С любопытством и нетерпением смотрят на него женщины:

– Что случилось? Что такое? Да что же, наконец? Что?..

– Нашли русалку! Рыбаки нашли. На берегу… и она там лежит, и не может уплыть… ее выбросило на берег… у нее рыбий хвост и зеленая кровь… она лежит там… всем нужно пойти и посмотреть на это.

Тогда женщины разбегаются, надевают кто чепцы, кто платки, и уже через пару мгновений целая процессия быстрым шагом выходит из деревни. В самом хвосте, хромая, настолько быстро, насколько позволяют ей ее старые ноги, волочится маленькая, высохшая столетняя бабка Петерса. За руку ведет она своего юного правнука – малыш спотыкается то и дело. Ветер пытается сорвать с женщин платки. Юбки их раздуваются, будто паруса.

С высоты дюны они уже видят столпившуюся группу рыбаков. Те сбились в кучу и что-то разглядывают, не отрываясь. Наконец женщины пробиваются сквозь толпу мужчин и своими глазами видят морское чудо.

Наполовину девушка, наполовину рыба… Маленькое бледное личико с большими голубыми глазами, мечущимися от одного к другому, полные смертельного ужаса. Тяжелые белокурые локоны закрывают плечи. По маленьким выпуклым грудям стекают капли воды.

Вместо ног у девушки тонкий красно-зеленый чешуйчатый хвост. Низ ее живота и весь хвост до самого плавника испещрен мелкими блестящими чешуйками, подогнанными одна к другой плотно, как элементы кольчуги. Внизу, у плавника, можно увидеть страшную рану. Плавник практически оторван. Лишь благодаря какому-то тонкому лоскутку он остается частью целого. Из раны сочится густая изумрудная кровь, окрашивая в зеленый цвет песок вокруг морской девы. Она, должно быть, поранилась об острую скалу, а потом ее, беззащитную, выбросило волной на берег.

Рыбаки, женщины и дети так и стоят вокруг, и смотрят на морское чудо пустыми глазами. Но наконец чары рассеиваются. Что это? Знамение? Как им быть с этим?

Кто-то предлагает положить ее в сети и унести в деревню.

– Нет, только не в деревню! – восклицают женщины. – Нам нужно спросить у пастора! Пусть кто-нибудь приведет пастора!

И долговязый Петерс мчится за пастором. Остальные спорят, перекрикивая один другого. Все задаются вопросом, и никто не знает, что делать. А голубые глаза морской девы по-прежнему полны ужаса. Она неустанно смотрит то на одного, то на другого. Наконец взгляд ее останавливается на Йенсе… Широкоплечий юноша проталкивается в первый ряд. Он ни у кого ничего не спрашивает и никому ничего не отвечает. Он лишь неотрывно смотрит на русалку, лежащую у его ног.

Ее взгляд тоже больше не мечется, теперь он прикован к фигуре юноши. Их взгляды встречаются… и тогда она стыдливо прикрывает тяжелыми локонами свои нежные юные груди. Оба не слышат ничего, хотя гул голосов вокруг не прекращается. Богатей Клаас высказывает предложение забить дьявольское создание до смерти и выкинуть обратно в море. Женщины одобряют, и рыбаки уже направляются к своим лодкам за веслами.

Но тут Йенс нарушает молчание.

– Ее никак нельзя убивать, – говорит он своим глубоким голосом. – Я заберу ее к себе и вылечу, а потом отпущу обратно в море.

– Йенс! – восклицает из толпы его мать.

Но Йенсу все равно, что скажут другие. Если пастор учит паству быть милосердными даже к животным, и подавно стоит помогать тем, кто наполовину человек!

Женщины поднимают крик, мать Йенса начинает рыдать.

«Уж пастор-то поймет», – думает Йенс.

– Пастор пришел! – выкрикивает кто-то, и пастор и в самом деле оказывается в кругу толпы. Он очень взволнован – так, что ноги подкашиваются. Руки дрожат, на лбу выступает холодный пот. Его жена дома корчится от мук.

– Что за шум вы подняли? – спрашивает он.

– Это все Йенс! – кричат остальные.

Йенс рассказывает пастору о своем предложении. Пастор усердно трет лоб, собираясь с мыслями, а затем начинает говорить резко и отрывисто. Затея Йенса ужасна. Пастор не допустит такого в своем приходе. Милосердие и любовь к ближнему заслуживают лишь божьи создания. Это же создание, вне всяких сомнений, – порождение Нечистого. Можно накликать беду, принеся ее в деревню.

– Добить ее! Добить! – вопит Клаас, и еще парочка горлопанов вместе с ним.

Пастор, однако, против убийства. Лучше просто оставить эту русалку. Если эта дева с рыбьим хвостом – дьявольское наваждение, то вскоре она просто исчезнет. Если это такая диковинная рыба – то ее унесет прилив.

– А теперь пусть все возвращаются к своим обязанностям! – Сказав так, пастор уходит из круга и широкими шагами спешит к своему дому. Постепенно разбредаются и остальные.

Только Йенс остается на том же месте. Опустив голову, он смотрит на морскую деву. Теперь взгляд ее голубых глаз стал спокойным и умиротворенным. В нем благодарность и доверие. Она знает, что он заступился за нее.

Чья-то сильная рука трясет Йенса за плечо.

– Идем. – Рядом стоит отец. Но Йенс отрицательно мотает головой. Он хочет остаться. Отец сжимает его плечо сильнее. Он уже в ярости. Он грозит сыну… Железными пальцами хватается Йенс за кулак, сжимающий его плечо. Суставы хрустят. Мужчины буравят друг друга глазами. Но… Йенс видит наверху дюны свою мать. Ее юбка и платок растрепались. Она заламывает руки и причитает.

Тогда Йенс отпускает руку отца и покорно идет назад в деревню. Он чувствует на своей спине прикованный к нему вопрошающий и умоляющий взгляд бедной девушки… но он уходит… дальше… дальше…

Волки чествуют слабое свечение луны. Море волнуется. Его грозная песнь доносится в деревню. Там уже давно погасли все огни. Только в окно пастора сквозь алые шторы льется свет. В маленьком саду тоже посверкивает слабый красный огонек. Кто-то ползет вдоль забора. Это Йенс.

На мгновение он останавливается и бросает взгляд на окно. Он знает, что женщина в этом доме борется со смертью. Сквозь стиснутые зубы он произносит проклятье.

Он уходит из деревни и спускается вниз, к берегу. Там, на песке, виднеется темное пятно… Русалка слышит шаги. С усилием она приподнимает голову. Йенс опускается перед ней на колени и начинает нежно что-то шептать полным сострадания голосом. Он знает, что она не понимает его – но звук его голоса ее успокоит, утешит. Ее маленькие, пылающие жаром ладошки утонули в огромных, черных от загара кулаках юноши.

Она начинает петь. Ее голос легок и печален. На каком языке звучат слова? Будто густой туман, закрывающий шпили гор, – так тяжел мотив этой песни, так полон извечной скорби.

Йенс слушает… Он даже не замечает, что по щекам его текут слезы.

Тут он будто приходит в себя. Он ведь принес с собой хлеб и рыбу. Он предлагает ей подкрепиться.

Она мотает головой – и продолжает петь.

Йенс стоит перед ней на коленях и держит ее руки в своих, пока звезды на небе не начинают бледнеть.

Тогда он встает и, взглянув на нее еще раз, произносит:

– Я вернусь.

И она понимает его слова. Ее глаза полны умиротворения. Теперь ее взгляд спокоен как дюна, что возвышается над ними. В деревне весь день суета. Легкими, робкими шагами бредут люди к дому пастора, где окна завешены красными шторами и стоит гробовая тишина. Некоторые будто бы слышат сдавленный, спрятанный в подушку стон. В полдень пастор неподвижно возвышается в саду за домом и безмолвно смотрит на полосу моря. В руках у него длинная трубка. Вдруг, словно безумец, он размашисто ударяет чашей трубки по стеклянному шару, висящему на кусте рододендрона. Мелкие осколки летят в разные стороны. Пастор возвращается домой. Что-то зловещее витает в воздухе.

В доме Йенса с самого утра переполох. От ночного смотрителя отец узнал, что Йенс уходил на побережье. Завязалась такая сильная ссора, что Йенс осмелился поднять руку на отца. Юноша толкнул старика, и тот упал, приложившись головой о домашнюю печь. Но, несмотря на глубокую кровоточащую рану, отец таки справился с сыном, уволок его наверх и запер в комнате. А в деревне уже вовсю судачат о несчастной русалке на берегу. Несколько мальчишек уже сбегали к морю и рассказывают, что она так и лежит на песке, неподвижно, с закрытыми глазами. Только по едва заметному дыханию они поняли, что она все еще жива. Они тыкали в нее палками и хотели выбросить обратно в море. Но эту охоту у них отбил один только взгляд на ее мертвенно-бледное лицо.

Но взрослые не столь милосердны. Они обвиняют морскую деву во всех несчастьях, обрушившихся на деревню. Богач Клаас снова призывает всех умертвить отродье дьявола. А вечером по деревне разлетается весть, что супруга пастора разродилась мертвым ребенком с большой водянистой головой. На его уродливых ножках красным и зеленым переливалось нечто похожее на плавники. Женщина тоже была обречена.

Людей охватывает ярость. Они готовы немедленно спуститься на берег и убить ту, что повинна во всех местных бедах. Но опускается ночь, и от моря несет таким холодом, что смельчаки решают… ну его… завтра, на рассвете, они с ней управятся.

Как только вся деревня погружается во тьму и ни в одном окне не видно огонька, кроме скорбного мерцания свечи за красными шторами пастора, Йенс выбирается из своей комнаты. Бесшумно, как кот – разве что широкие плечи не сразу протиснулись в оконную раму, – Йенс высовывается из окна и спрыгивает на траву у дома. От резкого толчка он припадает на четвереньки, но тут же выпрямляется. Проходя мимо дома пастора, он вдруг сжимает кулаки и снова цедит сквозь зубы проклятье.

Русалка знает, что он придет. Она нежно притягивает его к себе. Йенс целует белые губы и впалые глаза.

Она снова поет. Снова ее песнь нависает тяжелым туманом, а море шумит в такт. Но туман начинает рассеиваться. Ее песнь делается чистой, отливающей золотом. Солнечный свет опускается на волны прибоя, и они становятся все тише, все спокойнее… море спит. Русалка берет Йенса за руку и притягивает ее к себе. Сквозь покров густых белокурых локонов эта огромная рука, предназначенная для тяжелой работы, нежно опускается на трепещущую девичью грудь.

Йенс чувствует слабое биение сердца. И чем оно слабее, тем тише становится песня. Но вот один сильный удар, она крепко сжимает его руку и откидывается назад.

Йенс сидит и не отрываясь смотрит на нее в свете зарождающегося утра.

Его глаза сухи. Ни одна слезинка не выдаст его страдание. Его что-то беспокоит. Что же? Наконец он понимает. Он ведь все слышал, о чем говорили дома. Они хотели прийти и убить ее.

Они не должны найти ее…

С огромным усилием он поднимается. В своих руках он несет безжизненное тело. Его глаза вспыхивают огнем, когда он видит, как израненный рыбий хвост подпрыгивает при каждом его шаге. Он идет к морю; уверенной поступью восходит на прибрежную скалу. Оттуда он сбрасывает тело в воду. Громкий всплеск – и волна уносит его…

Йенс возвращается на берег. Он слышит со стороны дюны громкие голоса сельских мужчин. Он сразу понимает: кто-то из них пьян. Ему хорошо знаком этот омерзительный хохот. Они не должны увидеть его! Йенс припадает к земле и ждет, пока процессия пройдет мимо.

В свете утренней зари он видит почти всех мужчин и мальчиков деревни с дубинками и веслами. Иные нетрезво пошатываются. Процессию возглавляет отец Йенса. Его раненая голова обмотана белым платком. В кулаке он сжимает топор. Он тоже напился. Его глаза налиты кровью. Лицо покраснело и распухло.

Наконец они удаляются. Йенс бежит прочь. Уже на полпути до деревни он слышит позади себя яростные вопли.

Йенс бежит дальше. Он должен оказаться в своей комнате до того, как все мужчины вернутся в деревню. Они не должны узнать, что произошло этой ночью.

Пробегая мимо дома пастора, Йенс видит, что все окна открыты.

Он знает теперь, что хозяйка дома умерла. Он крадется вдоль стены дома – и сквозь стиснутые зубы произносит проклятье.

На перекрестке

Три серые великанши сидят на перекрестке. Одна из них уперлась ногой в домик лесника и чешет впадинку между пальцами ступни своими костлявыми когтистыми руками. «Ху-ху», – ворчит еловый лес и отряхивается. А внутри дома лесник и его супруга дрожат под тяжестью Альпа, насылающего им кошмары. В колыбели тихо хнычет дитя.

Вторая великанша уменьшилась и вырезает большим острым ножом по деревянному изображению Христа на перепутье. Сперва она срезает длинные стружки со столба, а затем с перекладины деревянного распятия. Все это время она шепчет нараспев: «Мозоль, отек… иудейский царек…» – и, слой за слоем, срезает мягкую древесину с носа Спасителя, покуда там вообще ничего не остается. Теперь на залитом дождем лике мелькает белое пятно. Взяв нож, великанша приставляет его острием к пупу деревянного тела. Она крутит его, на манер мутовки, все быстрее и быстрее, пока не просверливает в теле большую дыру. Она выдувает из отверстия опилки и пыль. В темноте ее глаза сверкают как у волка.

Третья великанша сидит прямо. Ее голова возвышается над чернеющими верхушками елей. В ее руках что-то шевелится. Очень толстый крестьянин. Хрусь! Она откусила ему правую ногу. Она с удовольствием жует и прищелкивает языком.

– Ой… ай! – плачет крестьянин и молит ее: – От… отпусти!

С дружелюбной усмешкой великанша смотрит на толстяка в руке.

– У меня жена… дети… дома ждут…

– Вот как, – изрекает великанша.

– Жена… дети… как же они без меня…

– Вот как! У тебя есть жена! – Великанша ухмыляется и сажает его прямо перед окном в его дом. Внутри горит свет. Он пытается встать, но роста ему с одной стороны тела теперь недостает; он весь – как поломанная кукла.

– Вот, держи, – великанша шарит у себя во рту, – твоя нога.

Когда конечность вернулась к нему, крестьянин встает на цыпочки. За окном на столе горит лампа… стол накрыт… два кувшина с пивом, два наполовину наполненных стакана, две тарелки с костями, посередине миска с нарезанной гусятиной и еще одна с копченым мясом. На стуле у двери висит плащ, под плащом брошена широкополая шляпа с двумя кисточками. На стуле у стола – камзол и кожаные штаны. Синяя занавеска перед широким супружеским ложем задернута, перед кроватью – пара высоких ботинок и пара тапочек… Крестьянин поворачивается к окну, он мертвенно бледен.

– Мои д-дети, – заикаясь, произносит он.

Великанша переносит его к сараю. Бедолага-крестьянин дрожит. Одним рывком великанша поднимает деревянную крышу – так, чтобы человек у нее в руке мог заглянуть внутрь. Ужасная вонь бьет наружу. В углу на корточках неподвижно сидит мальчик – его лицо землистого цвета, а глаза ничего не выражают. Он – в одном углу, а в другом жирная свинья возвышается над маленькой девочкой. Свое рыло она погружает в бледную плоть – и играючи отрывает большие куски. В маленьком теле все еще теплится жизнь, и поросята, визжа и толкаясь, насыщаются текущей кровью.

Двое в постели слышат крик, пронзительный крик. Возвышаясь над черными шпилями елей, великанша с довольной улыбкой вздымает тучную добычу над головой – и отправляет в зловонную пасть. Хрусть! Ломаются кости, и жир с кровью стекают по ее подбородку.

Вторая великанша на перекрестке развела костер из навоза и сухих еловых веток, прямо под ногами распятого Христа. Обнаженные ноги тлеют в ярком пламени из коровьих лепешек и сухих еловых ветвей. Все тело Спасителя подергивается от боли. В отверстие в теле распятого она запихала листы, вырванные из молитвенника, и когда языки пламени поднялись еще выше и старая пожелтевшая бумага начала тлеть и потрескивать, она три раза радостно прыгнула через костер. С самым серьезным видом она снимает с шеи бусы и шарик за шариком бросает их туда же, в огонь, напевая: «Мозоль, отек-к-к… иудейский царек-к-к». Большие, тяжелые черные капли крови медленно стекают из отрезанного носа по бледному лицу и изувеченному телу, падают в алое кострище – и там со злым шипением исчезают.

Большим пальцем ноги великанша закрыла дымоход в доме лесника. Черепица градом падает наземь. С криком вырывается жена лесника из оков дурного сна. Тишина кругом, и даже часы остановились. «Ху-ху», – вдруг вздыхает еловый лес и шелестит ветвями.

– Батюшка, – трясет она своего мужа в попытке разбудить. – Батюшка, что…

Она трясет сильнее и сильнее в порыве отчаяния, на мгновение останавливается – и хватает его за руку. Холоднее льда! В порыве отчаяния она трясет его.

– Да что же это такое… Иисус-Мария-Иосиф! Свет, я сейчас зажгу свет!

Резкий порыв ветра разгоняет облака. Лунный свет слабо освещает лес и перекресток. Вокруг еловых шпилей плавают клочья тумана, медленно возносясь и растворяясь в лунном свете. В далекой деревне жалобно воет собака. В доме лесника уже горит свет…

– Квак-к-к… квек-к-к… – напевают лягушки на болоте.

Инквизитор

«Топ, топ, топ», – раздаются шаги на деревянной лестнице. Кто-то поднимается. Это господин доктор. Как мерзко звучит сегодня это обычно такое знакомое и умиротворяющее топотание. И вдруг – лязг! Тяжелая связка ключей, подпрыгивая, катится по ступенькам. Снова шаги. Только теперь – вниз. На долгое время все стихает… и поступь легчает, как бы стесняясь этого естественного шума, производимого старой лестницей под тяжестью шагов – «топ… топ». Ей вторит едва слышный шорох, будто чья-то рука скребет по шершавой стене. Шаг за шагом, осторожно… осторожно… и вдруг – оглушительный грохот… будто столкнулись камень и сталь. Но это всего лишь железная настенная подставка для сосновой лучины, освещающей лестницу, невольно стала препятствием для каменной головы нашего ученого, господина доктора, члена нашего судебного заседания, повсеместно чтимого и восхваляемого судьи над ведьмами. «Топ… топ…» – наконец-то – дверь в спальню! У доктора вырывается вздох облегчения.

Ключ со скрипом поворачивается в замке, и ржавый засов отодвигается.

Тьма. Кромешная тьма в жилище холостяка. Герр доктор на ощупь находит огниво… какая-то возня… вот мерцает слабый огонек… Фитиль горит, и… в слабом красно-желтом свете сальной свечи на полу проступает круг из трех следов. Лицо доктора раскраснелось, берет съехал на затылок, а меховой воротник мантии оказался на левом плече, хотя ему положено быть на правом. Расставив ноги, доктор нагибается, чтобы поставить серный фитиль на пол. Он уже прожег в белоснежных, присыпанных песком половицах черную уродливую дыру. Доктор бормочет что-то нечленораздельно. С тяжелым вздохом он кое-как выпрямляется.

На его столе в центре комнаты сидит Сатана. Он вертит хвост в своей левой руке и меряет доктора добродушным взглядом своих огромных, круглых, пылающих огнем глаз.

– Вот до чего доводит проклятое вино… до чертиков, – кряхтит доктор. Его Темнейшество понимает, что обнаружен, и спрыгивает вниз. «Топ» – так звучит его человеческая нога. «Цок» – так звучит его копыто. Рывком просунув хвост между ног, Сатана держит его прямо перед собой, словно хвост – это мушкет, а сам он – гвардеец замка, чествующий едущую мимо в упряжке высокопоставленную особу.

Господин доктор польщен. Он хватается за свой берет и приветливо кивает. Закончив с торжественной частью, Его Темнейшество снова располагается на столе, но тут же соскакивает… топ-цок… заметив неодобрительный взгляд хозяина дома. Он подходит к расписанному цветами сундуку под одностворчатым шкафом и достает оттуда шерстяное одеяло. Должно быть, он знаком с обычаями дома. Шерстяное одеяло стелется на стол, и теперь гость устраивается со всеми удобствами.

Из темного угла, где стоит широкая белая кровать, раздается приглушенный смех. По чистой подушке доктора струится поток спутанных белых локонов, из-под тяжелого одеяла выглядывает розовощекое лицо. Когда локоны соприкасаются, в стороны брызжут искры, и в тишине раздается едва уловимый шорох… Сквозь эти спутанные локоны смотрят глаза – глаза сладострастные и манящие. Очи ангела. Очи вампира… Доктору все это странно… ему кажется, что эти глаза прожигают, как два огненных шара, дорогу в самые недра его души. Ощущение приносит одновременно и наслаждение, и боль – словно приятное тепло в любой момент разразится неистовым пламенем, гораздым пожрать все вокруг.

Он хватается за голову. Виски отбивают барабанную дробь.

Он трусливо крадется к подножию кровати и пытается кончиками пальцев приподнять уголок одеяла. Им движет неодолимое желание увидеть ноги этого существа.

Он совершенно уверен, что эти ножки маленькие, белые и теплые. Он хочет сжать их своей вечно влажной и холодной жабьей рукой. Но Его Темнейшество вдруг подскакивает со стола и от души шлепает доктора по рукам.

– Ой! – жалобно квакает доктор, потирая ушибленное место.

– Не смей, – говорит дьявол. – Это моя работа. – Стремительным жестом он поднимает одеяло, демонстрируя прекрасное женское тело в своей первозданной наготе. Доктора в тот же миг будто с головой окунули в кипящую воду. Сперва он не видит ничего. Он садится на край кровати и легко, едва касаясь, проводит рукой по изящному изгибу бедра.

– Щекотно! – Плутовка пытается увернуться от ласкающей руки, но ее глаза смотрят на доктора вызывающе. Доктор набрасывается на нее, покрывает ее губы диким, голодным поцелуем… ее белые руки обвиваются вокруг него… но в последнюю секунду он словно осознает, что вместо нежных женских рук его стискивают длинные, жилистые, покрытые шерстью обезьяньи лапы…

Кто-то с силой трясет его за плечо. Это приводит его в чувство… сперва доктор даже не понимает, кто это. Но тряска продолжается. Его Темнейшество крепко вцепился и не ослабляет хватку, пока доктор не приходит в себя. Свеча догорела, в комнате стоит смрад от жира и серного фитиля. Восходит луна – и озаряет комнату. На скомканных простынях лежит женщина. Лицо ее посинело – она задушена. Разбухший язык вывалился изо рта. Тело свело судорогой.

Доктор в совершенном недоумении.

– Хочу тебе кое-что показать, – говорит Его Темнейшество и тычет указательным черным пальцем между женских грудей. Доктор чувствует дурноту.

– Тьфу, дьявол! – произносит он.

– Что, простите? – откликается Его Темнейшество.

Доктор замолкает. Дьявол снова указывает пальцем. Пуп с треском выскакивает из живота задушенной, будто пробка из пугача. За ним тянется белый тонкий шнурок из тесно прижатых друг к другу колец, будто ленточный червь. Пупок падает на пол и волочет за собой белесого червя, и тот извивается на полу, словно живой. Он все ползет и ползет, становясь больше, быстрее… укладывается спиралями, восьмерками, петлями… чрево женщины неистощимо… и вот уже на полу нет свободного места. Доктор вскакивает на стул. Его трясет.

А тонкий белый шнурок становится все толще. Теперь он уже толщиной с дождевого червя. Впадины между кольцами становятся все у´же, и вот они уже готовы взгромоздиться друг на друга. Но чрево все продолжает исторгать белесое нечто. Червь уже толщиной с палец. Кольца набухают. Теперь они больше похожи на связку шаров. Наконец они как-то отделяются друг от друга и расползаются по комнате. Одни подскакивают вверх. Другие копошатся среди своих тугих круглых сородичей.

И вот уже белые шары начинают преображаться. Две ноги – как птичьи лапки, длинный, толстый, тянущийся шлейфом хвост, голова – лохматая, угрюмая, в бархатном берете. Ну прямо-таки голова доктора, только уж очень маленькая. Головы эти выросли до размеров кулака и становятся все больше.

– Посмотри на своих детей, – предлагает Сатана.

В голове доктора разрываются огненные снаряды. Он соскакивает со стула и яростно топчет ногами копошащуюся студенистую массу, то страшно ругаясь при этом, то почему-то смеясь. Раздается пронзительный писк, словно кто-то гоняет цыплят.

– Да как ты смеешь? – в гневе рычит Сатана, хватает доктора за ногу и переворачивает его вниз головой. У доктора перехватывает дыхание. Дьявол отпускает его. Но, едва успев встать на ноги, доктор снова принимается топтать свое потомство – смеясь, как полоумный:

– Хо-хо! Хо-хо-хо!

Сатана неподвижен и серьезен. Из щетины на кончике хвоста он достает красный шелковый шнурок и протягивает его доктору.

Глаза доктора стекленеют. Какое-то время он стоит не двигаясь. Потом он завязывает шнур в петлю, набрасывает на свою шею – и стягивает, все туже и туже, до тех пор, покуда не падает замертво. Женщина в постели поднимается и бросает на него пылающий взгляд.

Издалека доносится звук рога ночного сторожа. Прямо под окном чеканит ритмичный шаг патруль. Фонтан на рыночной площади шумит в свете луны. Песчанистая статуя речного божества, изливающего воду из вазы, поднимает голову и заглядывает в окно доктора.

Судебная комиссия, что приходит к доктору на следующее утро, дабы вручить ему на подпись протокол о правомерности вчерашнего сожжения ведьмы, никак не может попасть внутрь. Кое-какие слухи уже ходят среди людей – ночью во всем доме слышались жуткие вопли. Дверь наконец-то взломана – мертвый доктор лежит на полу с красным шнурком на шее. Его руки страшно обожжены, а на смятой постели – лужа вязкого зловонного гноя.

– Ну и ну! – восклицает старший советник.

– Ну и ну, – хором вторят остальные господа.

Голова

В комнате царила непроглядная темень, и все шторы были задернуты, ибо того от нас требовали правила проведения ритуала призыва. С улицы внутрь не проникало ни лучика света, и несокрушимая тишина давила на уши. Незнакомец, мой друг и я, трио участников действа, крепко держали друг друга за руки. Непомерный ужас обуял нас – причем шел он не от внешнего источника, а укоренился где-то глубоко в нас самих.

И тут из темноты к нам протянулась худая, бледная светящаяся рука и начала писать за столом, приютившим всех троих, подхватив со столешницы заранее заготовленный нами карандаш. Мы не могли видеть сам текст, но некое нутряное чувство, обострившееся до предела, подхватывало суть так же ясно, как если бы выписанные огнем литеры вставали у нас прямо перед глазами. Вся история этой руки и человека, некогда направлявшего ее, – вот что открылось нам, глядящим на порхающую над пергаментом белую кисть в глубоких полночных потемках.

* * *

«Когда я ступил на красную ткань, покрывавшую истертые ступени, с моим сердцем произошло что-то странное. Оно стало раскачиваться взад-вперед в моей груди, как тяжкий маятник. Но край гири маятника был тонким, как волос, и острым, как бритва; и когда гиря, свершив полный ход, царапала по моим ребрам изнутри, я ощущал режущую боль и жутко трудно становилось дышать; хотелось глубоко вдохнуть – и не выходило. Я стиснул зубы, силясь не издать ни звука, и так сильно сжал связанные за спиной кулаки, что из-под ногтей, впившихся в мякоть ладоней, потекла кровь. Но вот я – на вершине. Все в порядке – все просто ждали меня. Я спокойно позволил обрить себе загривок, а затем попросил разрешения обратиться к людям в последний раз. Мою просьбу удовлетворили; я обернулся и оглядел бесконечную толпу – тесно, голова к голове, стоявшую вокруг гильотины. Глупые звериные лица, исполненные либо грубого любопытства, либо похоти – людская масса, четырнадцать тысяч тел, презираемых мною уже за то, что они смеют называть себя людьми! Расклад выглядел до того нелепо в моих глазах, что я не смог удержаться от громкого смеха. Но тут я вижу, как на важной мине палача проступают строгие морщины. Он смотрит на меня хмуро. Чертовская наглость с моей стороны – воспринимать дело со столь малым трагизмом! И тем не менее я хочу еще немного подстрекнуть добропорядочных граждан – и быстро тараторю речь.

– Сограждане! – кричу я. – Дорогие мои, я умираю за вас и за свободу. Вы неправильно поняли меня, вы осудили меня, но я люблю вас. В доказательство моей любви послушайте мое завещание. Все, чем я владею, принадлежит вам – вот оно…

Поворачиваясь к ним спиной, я показываю им зад. Конечно, такой жест очень сложно превратно истолковать. Раздается возмущенный рев. Я быстро лег и со вздохом облегчения просунул голову в отверстие. Посвист лезвия режет по ушам – на шею будто резко плеснули ледяной воды… и вот моя голова упала в корзину. Я словно нырнул под лед, и холодная вода затекла мне в уши. Первобытный, сбивающий с толку гомон внешнего мира, прежде давивший на меня, превратился в простой треск в висках. По всему поперечному сечению моей шеи ощущение такое, будто из меня в больших объемах льется, сразу же испаряясь, эфир. Я знаю, что моя голова лежит в плетеной корзине, а тело – на раме, и все же кажется, будто полного отделения еще не произошло. Я почувствовал, как мое тело слегка дернулось и завалилось на левый бок. Мои скованные за спиной кулаки слегка подергивались; пальцы с силой сжимались, затем разжимались и снова сжимались вместе. А еще я чувствую, как поток крови хлещет из перерубленной шеи – и как все больше слабеют движения по мере того, как эта кровь вытекает. Слабеет, становится все более смутным и ощущение тела, пока все то, что оставалось под моей отрубленной шеей, полностью не исчезло.

Меня обезглавили.

В полном мраке от шейного разреза и ниже я вдруг смутно чувствую нечто красное. Красные пятна, как искры огня в темную грозовую ночь! Они растекаются по сторонам, распространяются, будто капли жидкого масла, по ровной поверхности воды. Когда края красных пятен соприкоснулись, я почувствовал, как мои веки ожгло электрическим током, а волосы на макушке встали дыбом. Затем красные пятна начали вращаться сами по себе, быстрее, еще быстрее; бесчисленное множество пылающих огненных кругов, ослепительно сияющих жидких кусочков солнца… эти диски неслись и кружились, из-за них вырывались длинные языки пламени, и мне пришлось закрыть глаза. Я до сих пор чувствовал огненно-красные диски внутри себя – они прилипали ко мне, как песчинки, застревали между зубами и в каждом суставе. Наконец огненные диски погасли; их бешеное вращение замедлилось, они потухают один за другим, и потом снова воцаряется мрак – во всем, что осталось книзу от шейного сруба. И на сей раз мрак остается навсегда.

На меня снизошла сладостная истома, безмерная расслабленная нега; веки одряхлели. Я их больше не поднимаю – но все равно вижу все, что меня окружает. Кажется, словно веки мои – из стекла, и потому прозрачны. Я видел все как будто сквозь молочно-белую пелену, пронизанную нежными алыми прожилками, и притом – видел яснее и дальше, чем при жизни. Язык парализовало. Тяжелый и вялый, как шмат глины, он лежит в полости рта.

Но мое восприятие обострилось в тысячу раз; я не только видел предметы, но и обонял их, каждый по-своему. Все вокруг отличалось своим особым, личным запахом.

В плетеной корзине, аккурат под зазубриной лезвия гильотины, лежали, помимо моей собственной, еще три головы – две мужские, одна женская. На розовых щеках женщины виднелись остатки косметики, в напудренных, уложенных волосах застряла золотая стрела, а в маленьких ушках красовались изящные бриллиантовые сережки. Головы двух мужчин лежали лицами вниз в луже засохшей крови. На виске одной из них виднелась старая, плохо зажившая рана, волосы другой отличались сединой и редкостью. Женская голова сощурила глаза – я знаю, эта чертовка рассматривает меня сквозь прикрытые веки… Так мы и лежим часами. Я наблюдал, как солнечные лучи скользят вверх по раме гильотины. Затем наступил вечер, и я начал замерзать. Мой нос абсолютно одеревенел, а холодок от испарений на шее доставлял дискомфорт.

Внезапно кто-то с грубым криком, прозвучавшим совсем близко, крепко ухватил мою голову за волосы и рывком достал из корзины. К моей шее прижался странный наточенный предмет – кажется, наконечник копья. Толпа пьяных поденщиков и солдат что-то делала с нашими головами. Мощный долговязый мужчина с красным раздутым лицом держал в руках копье с моей головой на острие и размахивал им высоко над возбужденной орущей толпой.

Группа мужчин и женщин дралась из-за раздела добычи и дергала женскую голову за волосы и уши. Мародеры катались по земле, сцепившись друг с другом, сражаясь руками и ногами, зубами и ногтями, как уличные коты. Но вскоре, почти что в один момент, драка закончилась. Толпа разочарованных неудачников, клубившаяся вокруг, гневно кричала на тех, кому удалось утащить часть добычи. Женская голова осталась лежать на земле – вся обезображенная, оскверненная, в синяках от кулачных ударов. Ее уши порваны – снимая серьги, мародеры не очень-то церемонились. Тщательно уложенные волосы растрепаны, припудренные косички темно-русых волос валяются в уличной пыли. Одна ноздря вскрыта какой-то острой железкой; на лбу темнеет отпечаток подошвы ботинка. Веки полуоткрыты, и остекленевшие глаза смотрят прямо перед собой.

Наконец толпа двинулась вперед. Четыре головы насажены на длинные пики. Гнев людей направлен в основном на голову человека с седыми волосами. Этот старик, должно быть, пользовался особой народной нелюбовью, но я его при жизни не знал. В его голову теперь плюются, швыряют камни и комья грязи. Когда темная мокрая жижа попала ему в ухо… мне показалось, или его лицо скорбно наморщилось? Может, это такой посмертный спазм мышц? Еле заметная перемена выражения – но все же, все же…

Наступила ночь. Толпе угодно, чтобы наши головы нанизали на пики стальной ограды по периметру дворца. Что за дворец, мне неведомо. Париж, в конце концов, город весьма и весьма крупный. Вооруженные горожане расположились во внутреннем дворе и разожгли большой костер. Они пели непристойные песни и рассказывали анекдоты. До меня донесся запах жареной баранины – и тонкий аромат дорогого розового дерева, поднимавшийся от костра; дикая орда выволокла все внутреннее убранство замка во внутренний двор и теперь сжигала его по частям. Вот на очереди – изящная, с элегантными завитушками, софа… но варвары почему-то медлят, почему-то не вдвигают ее в бушующее пламя.

Ядреная молодка в открытой спереди рубашке, демонстрирующей ее полные крепкие груди, о чем-то просит мужчин, оживленно жестикулируя. Может, она выпрашивает у них побрякушки? Возжелала ощутить себя герцогиней, дамой света?

Мужчины колеблются. Молодка показывает на забор, где на пиках торчат наши головы, а потом – снова на софу. Ее соратники медлят – тогда она расталкивает их по сторонам, отнимает у одного из вооруженных молодчиков саблю, опускается на колени и начинает крепкой крестьянской рукой, при помощи уголка лезвия, тянуть из деревянного остова софы маленькие гвозди с эмалированными шляпками, удерживающие тяжелую шелковую обивку. Теперь мужчины помогают ей… Вот она опять показывает на наши головы.

Один из мужчин медлительной походкой приближается к решетке – ищет место, где удобнее будет забраться. Вот он карабкается наверх по стальным прутьям, резко сдергивает потрепанную, изуродованную женскую голову. Он в ужасе, но действует по принуждению. Кажется, что молодая женщина, сидящая вон там, у костра, в красной юбке и рубашке с открытым воротом, управляет всеми окружающими ее мужчинами силой дикого, хищного взгляда. Негнущейся рукой молодчик подносит голову за волосы к огню. Женщина хватает мертвечину с диким, полным радости криком. Она крутит ее, раскачивает за длинные вихры над потрескивающим жарким пламенем. Потом она приседает на корточки и кладет голову на колени. Словно лаская, оглаживает несколько раз по щекам… на глазах у рассевшихся кругом мужчин… и вдруг в одну руку берет один из гвоздиков с эмалированной шляпкой, в другую – молоток и сильным ударом вгоняет гвоздь в череп до отказа. Еще один короткий удар молотка – и очередной гвоздь исчезает в густой женской шевелюре.

Трудясь над головой, молодка начала напевать песню – очень страшную, радостную и странную народную песнь о древней магии.

Окровавленные дикари, сидевшие вокруг, смотрели на нее, бледные и испуганные, их полные ужаса глаза таращились из темных впадин. А она все стучала и стучала, вбивая один гвоздь за другим под аккомпанемент странного фольклорного распева.

Внезапно у одного из мужчин вырвался пронзительный крик, и он вскочил. Его глаза были широко раскрыты и выпучены. Изо рта у него текла слюна. Он откинул руки назад и изогнулся всем телом, словно от ужасной судороги, и из его рта вырвался пронзительный рев животного.

Молодая женщина невозмутимо стучала молотком и пела свою песню.

Затем второй мужчина вскочил с земли и завыл, размахивая руками. Он выхватил горящую головню прямо из костра и стал прижимать ее к своей груди – снова и снова, пока его одежда не начала тлеть и от него не повалил густой вонючий дым. Но все остальные сидели неподвижно, белые как простыни, не мешая ему калечить себя. Затем вскочил третий, и в то же время остальные, пошатываясь, тоже поднялись на ноги. Поднялся грай, визг, вопли, рев и завывания; путаница движущихся конечностей ярко мелькала в воздухе. Если кто-то падал в этой круговерти – то более не вставал, и остальные без зазрения топтали его. Посреди этой оргии безумия молодая женщина сидела спокойнее моря в штиль; знай себе стучала молотком и пела. Закончив, она насадила голову, утыканную маленькими гвоздиками с эмалированными шляпками, на кончик штыка – и подняла штык высоко над воющей, прыгающей толпой. Тут кто-то ногами раскидывает костер. Поленья гаснут, и светящиеся искры разлетаются по темным углам двора, где мрак пожирает их. Стало темно – и только и слышно, что страстный крик и дикий шум, как будто от страшной потасовки – я знал, что все эти безумцы, дикие звери сейчас сражаются за эту единственную женщину, пуская в ход зубы и когти…

Все потемнело у меня перед глазами.

Я пришел в себя ровно настолько, чтобы увидеть, как все вокруг стало серым в лучах рассвета, темного и неясного, больше напоминающего унылый зимний полдень. Капельки дождя разбивались о мою макушку. Холодный ветер трепал мне волосы. Моя плоть стала глинистой и немощной. Может, так и ощущается начало разложения тканей?

Вскоре со мной происходит некая метаморфоза. Мое сознание проваливается в некую бездну, во чрево, где царит умиротворяющая тишина и тепло, словно в колыбели забвения. И даже туда, в это сумрачное царство котлована, как-то пробивается слабый свет, очерчивая контуры реальности. Я оказываюсь не один в присыпанной землей черной яме, ибо вокруг меня – бесчисленные головы и тела, разделенные и одинокие. Я наблюдаю, как они, словно потерянные души, отчаянно тянутся друг к другу, воссоединяясь, несмотря на все преграды. И в этом-то слиянии рождается незримый диалог, безмолвный язык мысли, на котором они общаются в тишине своего заточения.

Я обуян жаждой обрести тело, утолить леденящий холод, сковавший обрубок моей шеи, щекочущий мучительным зудом. Но поиски тщетны – все пары уже воссоединились, словно в танце предопределения. И вот, в самом дальнем углу, словно забытое сокровище, я замечаю его – женское тело, одинокое и обезглавленное, выжидающее своего часа.

Что-то во мне противится этому союзу, но плоть берет верх, и я, повинуясь зову крови, устремляюсь к бездыханному торсу. Ответный порыв – и вот края соприкасаются, словно две половинки одного целого. Легкий разряд, тепло, разливающееся по венам, и вдруг – я снова ощущаю себя полноценным, я снова чему-то принадлежу! И лишь странное чувство омрачает мою радость – диссонанс: две чуждые стихии смешались во мне. Несовместимые сущности, объединенные волей случая! Женское тело, на которое водружена моя голова, – изящное, белоснежное, словно выточенное из мрамора, холеное и утонченное. Кожа – белая и прохладная, как у аристократки, привыкшей к надушенным ваннам и кремам для ухода за собой. Но по правой груди, словно клеймо, тянется причудливая татуировка – россыпь крошечных голубых точек, сердец, якорей, арабесок и повторяющихся инициалов «И.Б.». Кем же была эта женщина?

Я почувствовал, что скоро узнаю! Что-то начало формироваться из смутной темноты тела подо мной. С каждой минутой образ становился все яснее и отчетливее. Это произошло из-за болезненного проникновения чуждого естества в мою голову, и внезапно мне начало даже казаться, что у меня две головы… и вторая – женская – окровавлена, самым гнусным образом обезображена. Я увидел ее перед собой, утыканную вытащенными из деревянной софы маленьким гвоздями с эмалированными шляпками. Именно она, та злосчастная голова женщины, принадлежала этому телу – и из-за нашего контакта я теперь ощущал во всей полноте сотни острых гвоздей в висках, макушке, извилинах; от дикой боли хотелось реветь – но восприятие милостиво утопало в алом океане изначального Страдания, чьи волны так и ходили взад-вперед, будто по велению сильного ветра… Я воспринял эту женщину, чье тело бросили в одну яму с моей головой, всем своим нутром – и каким же странно мужским оказалось ее естество! Из-за красной завесы к моим ослепленным смертью глазам вынырнул ее образ, и я увидел ее в роскошных интерьерах дорого обставленной комнаты. Она лежала, зарывшись в мягкие пледы, совершенно нагая – а над ней, склонившись, стоял мужлан с грубым лицом, явный выходец из низших слоев общества. Кожа на его руках представляла собой летопись тяжелых трудов. Припав на одно колено, он выводил кончиком иглы татуировщика странные узоры на нежной плоти дамы-аристократки, чьи боль и возбуждение передавались по психическому каналу мне. Я понял, что простолюдин-татуировщик приходился ей любовником. Особо сильный «укус» острой иглы заставил все ее тело содрогнуться… Она обвила своими белыми руками шею мужика и притянула его к себе; поцеловала его и положила его твердые мозолистые ладони себе на грудь, на плечи, а затем снова припала к его губам – в порыве неистовства. Она обняла его и прижала к себе так крепко, что он застонал, затаив дыхание.

Затем она вцепилась зубами в его смуглое горло. Она ничего не могла поделать с этим примитивным желанием – с собственной затаенной натурой, толкнувшей ее на связь с этим человеком, – и этот укус вышел поистине звериным, нечеловеческим. Она должна была так поступить с ним – и она поступила! Стон простолюдина перешел в судорожный вздох – как мужчина заизвивался в ее объятьях, как конвульсивно задергался! – но женщина держала его крепко, не выпуская. В какой-то момент его грубое тело налилось мертвенной тяжестью – теплый поток изливался из раны в горле вниз, на белую голую кожу. Его голова повисла на шее безвольно, и только тогда аристократка выпустила его из страстного захвата. Теперь ничто не останавливало кровь, льющуюся из прокушенной шеи. Кровь запятнала все – и мягкий белый мех пледов, и пол, и ее саму… все. Я начинаю кричать… хрипло и грубо исторгаются вопли из моей глотки. Врывается горничная – она, вероятно, была недалеко, может быть, за дверью в соседней комнате… подслушивала?.. на мгновение она словно застывает без сознания, затем молча бросается на тело умершего мужика… без слов и без слез… зарывается лицом в его залитую кровью грудь – вижу лишь, как сжимаются ее кулаки. Теперь я знаю все…

А потом я вижу еще одну картину…

Я увидел аристократку во второй раз – у гильотины. Она подняла глаза к небу, давая себе в последний раз полюбоваться солнцем. Молодая женщина протиснулась в первейший ряд зрителей – уже знакомая мне; возлюбленная простолюдина, павшего жертвой звериной похоти ее хозяйки. Теперь на ней не платье прислуги, а красная юбка и рубашка с открытым воротом; лицо охватил нервный тик, неубранные волосы раскиданы по плечам, а очи дико сверкают, как у хищной птицы, блестящие от с трудом сдерживаемых слез и страстные в предвкушении возмездия. Она поднесла сжатые кулаки к лицу, и ее губы зашевелились. Она хотела что-то сказать, упрекнуть меня, отругать, но смогла только заплакать – горько, надломленно и невнятно…

Шею аристократки уложили под лезвие.

Тогда я все понял.

Я осознал, чья голова была принесена в жертву прошлой ночью в отблесках костра, посмертно послужив жертвой отвратительной мести. Я понял, кем была молодая женщина, той же ночью, в темном дворцовом дворе, выпустившая на волю разъяренных зверей – так, чтобы они бесновались, калечили и топтали. В моей голове – боль от сотен острых гвоздей, но я сам рискнул привязаться к этому телу, полному ужасных воспоминаний и кошмарной боли, к этому грешному, прекрасному телу, насыщенному всеми эманациями ада.

Жуткая двойственность моей сущности терзает меня, но скоро конец. Я ощущаю, как слабеют всякие связи, расслаиваются ткани, части целого отпадают друг от друга. Весь я – и моя голова, и чужая плоть, – превращаюсь в однородную пористую структуру, в жидкое варево из гнили. Процесс распада стирает все границы в братской безымянной могиле. Вскоре нахлынет мрак – и поглотит раздвоенное сознание; всякая плоть сгинет, а душа рванется на волю».

* * *

На этом призванная нами рука перестала писать и исчезла.

Йонас Борг, мизантроп

– Джентльмены, – начал я. – Жизнь! Жизнь! Поэт утверждает, что жизнь – не высшее благо, но он ошибается. Жизнь – не только высшее, но и единственное благо. То, что мы испытываем от счастья, радости, дионисийского исступления… все то, что мы ощущаем от тихого комфорта… все это – проекции жизни на наши души. А наши души? Что это такое, как не вибрации единой бесконечной жизни, точки пересечения двух основных проекций бытия – времени и пространства? О, господа – восславим же саму жизнь!

Я еще долго продолжал в том же духе под одобрительный ропот и ободряющие крики товарищей по клубу, разгоряченных отменным пуншем, и продолжал бы, если бы кое-чей ненавистный голос не встрял грубым окриком. Я добавил еще несколько фраз в попытке заглушить его – пока не заметил, что слова моего оппонента привлекают больше внимания, чем мои собственные. Итак, моя проповедь оборвалась прямо на середине.

– Видите ли, дорогие друзья, – молвил оппонент, – вы все здесь охвачены химически индуцированной манией величия. Одухотворенная материя, каковая, если верить вашим речам, порождает творение, – на деле не что иное, как зеленая пена на болоте, заваленном разлагающейся мертвечиной. Жизнь – это процесс горения, окисления или, если хотите, обмена биоматериалами, если верить, что идолы – это материальные существа. Жизнь – это темный процесс в ганглиозной системе огромного чудовища, чье имя я предпочел бы от вас скрыть; в кишечнике этого дьявола скопился ядовитый газ, а его свет, джентльмены, – это просто свечение плесени.

В зависимости от степени опьянения эти слова производили различный эффект; те, кто был в целом трезв, становились более серьезными и мрачными, заглядывали в свои бокалы и бросали сердитые взгляды на этакого врага жизни. Сильно подвыпившие начали шумно возражать ему, но их решимость вскоре ослабла. Те, что были совершенно пьяны, бросились ему на шею, рыдая о том, что жизнь – такое великое зло, такая, прости господи, несправедливость! Йонас Борг возвышался среди них неподвижно, как столп, и смотрел на меня глазами, похожими на тлеющие угли, будто ожидал моего ответа.

– Ребята, – воззвал я. – Ребята, ну какая от всех этих рассуждений польза? Так оно или этак – а жизнь все равно владеет нами и удерживает в себе! Каждый день она одаривает нас новыми чудесами, с утра до вечера неустанно побеждает всех своих противников!

Я думал, что сказал что-то совершенно тривиальное, увертку и чепуху, но Йонас Борг вдруг закричал так, словно его обожгло раскаленным железом, отшвырнул от себя стакан и упал со стула. Пьяницы рыдали вокруг него, поддерживая друг друга и промачивая плечи пиджаков друг друга горючими слезами. Остальные, обеспокоенные настолько бестактным проявлением пылкого нрава, отошли от него и собрались вокруг меня.

– Оставьте его в покое, – предложил инженер Мунк. – Побесится – и пройдет.

* * *

Переехав в этот город со своего прежнего места работы, я завязал здесь связи с этим так называемым «Клубом сорвиголов» и нашел единомышленников. Мы благоговейно ходили по храму жизни, празднуя маленькие скрытые тайны сего святилища – ввязываясь в разнузданные гулянки, где спиртное текло изобильной рекой. Руководитель с моего предыдущего места работы дистанцировался от меня из-за моих безумных выходок. Хотя это и помогло мне оказаться в более подходящей моим вкусам компании, все-таки я по меркам клуба оказался тот еще новичок. И, несмотря на то что я сразу записал себя в «свои», меня не покидало с самого начала подозрение, будто как минимум один товарищ по «Сорвиголовам» никогда мою персону не примет – более того, он меня ненавидит и хочет уничтожить!

Странные, пустые глаза моего товарища по клубу, Йонаса Борга, пристально смотрели на меня, словно с дальнего конца протяженного тоннеля – и было в их взгляде что-то весьма угрожающее. Порой он проявлял ко мне слишком уж подозрительное дружелюбие, и тогда я невольно сторонился его еще больше, хотя по натуре стараюсь принимать жизнь во всех ее проявлениях и ни к кому предубеждений не питать. Собственно, товарищи по клубу тоже Йонаса слегка опасались, пусть и не в той же мере, что и я.

Когда я спросил их, как этот странный, замкнутый и зловещий человек, о чьей личной жизни никто ничего не знал, оказался в их компании, все они смущенно умолкали. Видимо, никто до меня не задавался этим простым вопросом. Зная этих людей, я предположил вот какой сценарий: Йонас Борг затесался сюда в одну из особо разнузданных попоек, сыграл на безоговорочном радушии пьяниц, может быть, проставился пару раз – сам при этом, я уверен, оставаясь трезвым как стеклышко, – и на следующий день, когда нужно было решать вопрос о его приеме, никто не захотел на похмельную голову голосовать против. Так и стал Борг вхожим в клуб. Никто не понимал его, многие – боялись, но что сделано – то сделано. Похоже, я первый плотно взялся за вскрытие этой язвы на прекрасном теле нашего объединения – язвы по имени Йонас Борг, своим понурым видом и желчными «выбросами» портящей самые веселые наши торжества. Мы стали думать, как удалить сего индивида из нашего круга. Вокруг меня начало зреть своего рода «сопротивление» – люди, словно бы ищущие защиты от некой покамест не обозначенной твердо угрозы.

В тот вечер, когда Йонас Борг столь грубо прервал мою проповедь своей ненавистью к жизни, наши отношения складывались – вот так диво! – гармоничнее некуда. Выбежав из круга своих рыдающих единомышленников, Борг двинулся ко мне и энергично протянул руку, предлагая пожатие. Его кожа оказалась холодной и вялой, как у старой лягушки; зато хватка у него была крепче тисков.

– Различие принципов, – заявил Йонас, – не должно разделять нас. Вы – друг жизни, вы усматриваете в ней красоту. Я – ее враг, и потому не нахожу ее ни великой, ни несущей добро. Но пусть наши взгляды и разнятся, наши личные отношения не должны пострадать.

– Послушайте-ка, Йонас, – включился в наш разговор инженер Мунк, – дело ведь не в смысле ваших слов, а в тоне, какой вы себе позволяете. – Моя компания явно придала ему смелости. – Вы звучали не как оппонент в этом споре, а как человек, обезумевший от гнева.

Продолжать этот разговор дальше было невозможно, потому что непреодолимый шум кутежа нахлынул вновь, давя на меня всей своей мощью. Борг сел рядом со мной и окутал меня аурой стылого расположения – этакой добротой, что липла, точно паутина, к лицу и горлу. Попойка вскоре приняла поистине опасный для иных ее участников оборот – хотя в этом-то и заключалось кредо клуба. В вычурный алхимический тигель, установленный в центре залы, парочка аристократов, по обыкновению, свалила свои побрякушки; как только золото расплавилось, все желающие зачерпнули миниатюрной ложечкой порцию для себя, разболтали ее в бокале со смесью шампанского, яичного желтка и сливок – и приняли сей эликсир на грудь. Любители более очевидного самоотравления доставали из стеклянного ящика скорпионов, сажали их себе на голые руки и сладостно стенали от укусов. Имелись тут и любители прижечь себе причинные места свечным воском – сильнейшее опьянение существенно заглушало их боль. Я прекрасно – не понаслышке! – знал, как воспринимают сейчас обстановку клуба эти добровольные страдальцы: стены медленно вращались перед их взором по кругу, сливались одна с другой, и в какой-то момент все острые углы разом сглаживались, образуя над головой бешено кружащийся относительно незримой наклонной оси купол.

Члены клуба стали еще дружелюбнее относиться к Йонасу Боргу по мере того, как проходила ночь – ведь он соизволил напиться. Хотя даже то, что этот тип опустошил уйму бутылок с вином, не сделало его развязнее – он сидел среди нас неподвижно, как бетонная опора. Инженер Мунк расположился по другую сторону от него, весь лучащийся от пьяного радушия. Вдруг я с неприятной ясностью осознал, что мы все сидим вокруг Борга и считаем его центром наших интересов. Я встал и вышел на улицу, чтобы сполоснуть лицо в фонтане. Широкая струя воды из большой львиной пасти хлынула мне на голову и стекла в черную мраморную чашу. Я почувствовал себя более-менее трезво. Выпрямив спину и вольготно потянувшись, я обернулся – и невольно вскрикнул: Йонас Борг стоял прямо за моей спиной.

Он посмотрел на меня пустыми глазами, словно издалека, и желчно бросил:

– Плоховато вы вписываетесь в клуб. Где же обещанное безрассудство? Разве станет уважающий себя пьяница отрываться от бутылки и полоскать голову в водичке в самый разгар банкета?

Я взял себя в руки, чувствуя себя будто на ринге с сильным противником.

– Если хочется сберечь себя для дальнейших кутежей, нужно и меру знать, друг мой Йонас. Да и потом, разве вы не такой же пьяница, как и все в «Клубе сорвиголов»? Что-то я не припомню, чтобы вас всецело захватил и унес чад веселья и кутежа!

Его голова втянулась в плечи, как будто его ударили, и он пропустил меня обратно в зал. Пьяные крики гуляк там почти стихли. Они сидели, безжизненные и бесчувственные, в самых разных позах, и с пеной у губ несли околесицу. Инженер Мунк протяжным голосом декламировал:



 

Платон, Софокл и Сократ,

Джентльмены,

И Пифагор, и Гиппократ,

Климент, Гомер и Геродот —

Неужто старостью согбенны?

Закатом можно ль звать восход,

Джентльмены?

 

Когда забрезжил рассвет и остальные слегли под столы, он все еще не унимался.

– Мой Платон! – рыдая, причитал он, уткнувшись в спутанную бороду Йонаса Борга.

– Пойдемте, – сказал Борг и протянул мне руку. – Объединим силы – и как-нибудь все трое доползем домой…

– Покорнейше благодарю, – откликнулся я, – но мне и своих сил достаточно! Если вам так уж приспичило кому-то помочь – позаботьтесь о товарище Мунке!

Для меня не было ничего более ужасного в этом странном человеке, чем его глаза, обладавшие способностью подчинять своей опасной воле гораздо сильнее, чем его слова. Он молча взял сильно пьяного мужчину под руку и, пока мы забирали пальто у не менее пьяных слуг и одевались, последовал за нами вниз по лестнице. Со стен пролета скалились нам вослед презрительные маски.

Утро выдалось сырым и туманным, и на рассвете бакалейные лавки начали готовить снедь. За ночь выпало неслыханно много снега. Он завалил все крыши и заставил дворников изнурительно трудиться, расчищая дорогу. Не успели мы сделать и нескольких шагов, как сзади на нас налетел сильный порыв ветра, и в тот же миг вокруг нас закружился мертвенно-белый вихрь. Йонас Борг застыл неподвижно в самом эпицентре метели, и его очи недобро полыхали в тусклом свете зарождающегося нового дня.

– А где Мунк? Мунк! – окрикнул я.

Борг равнодушно указал на все еще слегка трепыхавшуюся кучу снега, сброшенного ветром с одной из соседних наклонных крыш. Это был весьма опасный наст – плотный и обледеневший, очень тяжелый; и снесло его так много, что выросшая куча перекрыла едва ли не весь переулок. Я бросился вперед и принялся раскидывать тяжелые мокрые комья, обжигавшие холодом пальцы. Дворники, тщательно все обдумав, присоединились ко мне в надежде зарекомендовать себя спасателями и народными героями; разносчики хлеба, что шли в эту минуту мимо, поставили корзины с выпечкой наземь, рискуя остудить ее прежде срока, и стали помогать с раскопками. Наконец из-под глыб наста явилась нижняя половина тела. Ранние прохожие на улице, полузамерзшие пьяницы, собрались рядом – поглазеть на забавную сцену; но их, глупо ухмыляющихся, отогнали прочь будочники, уже спешившие выяснить причину происшествия на своем подведомственном участке и фиксировавшие номер дома, с чьей крутой крыши соскользнула лавина. Через полчаса мы освободили нашего друга. Он лежал перед нами мертвый – тонкая, чахлая струйка крови сочилась из болезненно раздутой ноздри. Неясно было, что сгубило Мунка – удары тяжелых обледеневших глыб или сердечный приступ; мы с Боргом не стали дознаваться, ибо наивысший закон «Клуба сорвиголов» гласил: о смерти и мертвых – ни слова. Когда кто-то из наших товарищей отходил в мир иной, мы поминали его так, как если бы он просто куда-то уехал, и ни одно слово соболезнования не дозволялось в адрес почившего. В течение года на пустующее место ставили полный бокал – и только; никаких других обрядов чествования наш кодекс не подразумевал. Признаться, мне было ох как непросто смириться со страхом перед старухой с косой. Разгульный образ жизни потихоньку сказывался – боли самого разного толка терзали мое тело, приходя совершенно неожиданно и ставя меня на грань паники. Мне не раз и не два хотелось обсудить эти проблемы с товарищами по клубу, но боялся, что меня поднимут на смех – я ведь был даже не из самых отчаянных гуляк; да и многих ли волнений стоит какая-нибудь смутно колющая раз в неделю селезенка в наше лихое время? Страх смерти в моем сознании прочно скрестился со страхом перед Йонасом Боргом – ведь в то утро, когда не стало инженера Мунка, мне показалось, будто этот страшный тип, неколебимый пред лицом метели, вдруг поднял чудовищно удлинившуюся руку к крыше того проклятого дома – и смел с нее наст аккурат на бедолагу! Еще и ухмыльнулся при этом – злобно и жестоко, как скалящийся зверь. Видение крепко засело в моем сознании, и я стал все чаще терзаться вопросами: а что, если бы вместо Мунка слепо выбрел вперед я? Меня бы тоже ждала смерть? Не потому ли Борг предложил мне помощь перед выходом из клуба – чтобы тоже вот так вот, исподтишка, умертвить? Я не сомневался, что мои друзья тоже страдали от подобных мыслей, но мы ничего не говорили друг другу, а страхи топили в вине. Как это часто бывает, вино подтолкнуло нас к еще более диким выходкам – таким неслыханным, что даже фривольные стандарты нашей славящей самоотверженное безрассудство организации стали трещать по швам. От неутолимой жажды экстравагантности мне как-то раз пришла на ум идея сделать «Клуб сорвиголов» цирковой труппой. Так как все члены по уставу обязались заниматься физическими упражнениями, чтобы укреплять тело для как можно более долгих возлияний, многие из нас были отличными гимнастами, а иные – даже пловцами, гребцами, конными наездниками и фехтовальщиками. Вскоре мы преуспели в исполнении самых банальных цирковых номеров – таких, как прыжки через обручи, жонглирование и канатоходство. По мере того, как мы переходили от простых дисциплин к более сложным, наше удовольствие от собственного ловкачества только возрастало, и мы едва могли есть, не вися вверх ногами на трапеции, не вращая тарелки на вилке или не сидючи на корточках на натянутом канате. Наш ребяческий азарт с лихвой компенсировал годы обучения профессиональных циркачей – иные бродячие труппы, выступающие перед провинциалами, смотрелись бледно на фоне наших талантов. Все помещения в клубе очень скоро были переделаны под гримерки и залы для тренировок. Тонкие восточные благовония канули в прошлое – ныне «Сорвиголовы» пахли тальком и потом перетруженных тел. В этом напряжении всех сил мы почувствовали себя комфортно и забыли о том, о чем должны были молчать. Один только Йонас Борг, похоже

...