Onlayn kitobni bepul oʻqish Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 5muallif Леонид Карпов
Леонид Карпов
Сатирическая энциклопедия Платона Похотливого. Том 5
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Леонид Карпов, 2026
Осторожно: эта книга вызывает острые приступы смеха и расширяет кругозор против вашей воли! Платон Похотливый — гений, эрудит и… раб своего либидо. Он начинает за здравие — с макроэкономики, теологии или квантов, — а заканчивает за упокой, скатываясь в самый жесткий и уморительный монолог о бабах. Перед вами уникальная энциклопедия, которая сначала сделает вас умнее, а затем заставит покраснеть. Идеальное чтение для интеллектуалов, уставших от скучной и стерильной литературы.
ISBN 978-5-0070-6002-8 (т. 5)
ISBN 978-5-0070-5206-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
Тренд
Платон Пантелеймонович Похотливый стоял у окна своей петербургской хрущевки, облаченный в тяжелый шелковый халат, и с меланхолическим видом созерцал колыхание занавесок. В его голове роились мысли о высшем порядке, о тех невидимых нитях, что управляют человечеством, заставляя миллионы сердец биться в унисон.
— Тренд, — торжественно произнес он, дегустируя слово на вкус. — Какое возвышенное понятие. Это же дух времени, Zeitgeist, выраженный в массовом устремлении к единой форме. Это когда индивидуальное «я» растворяется в коллективном экстазе новизны, подчиняясь великому закону циклической моды.
Платон Пантелеймонович искренне считал себя просветителем. Для него «тренд» был не просто словом из журнала, а целой философией. Он знал, что тренд — это то, что сегодня на языке у всех, а завтра — в мусорной корзине истории. Это мощная волна, которая поднимает на гребень любую посредственность, если она успела вовремя «заскочить в струю». Будь то повальное увлечение ферментированным чаем или особый покрой брюк — Платон видел в этом сакральную геометрию общества.
В этот момент снизу, со двора, донесся резкий женский смех и звук лопнувшей резинки — это соседская девчонка в слишком коротких шортах пыталась завязать волосы в тугой хвост.
Платон Пантелеймонович замер. Взгляд его, вооруженный пенсне, остекленел, а высокопарность начала стремительно стекать с лица, обнажая нечто более приземленное.
— Тренд, значит… — прохрипел он, вплотную прижавшись лбом к стеклу. — А ведь если по-честному, без этого финтифлюшества, то любой тренд — это просто массовый гон. Вот взять этих девок. Сегодня в тренде «натуральность», а это значит что? Это значит, она подмышки не бреет, зато губищи раскатала так, что в замочную скважину не пролезут. И все как одна!
Он нервно дернул плечом, и халат распахнулся, явив миру несвежую майку.
— Это же чистое скотство, понимаешь? Тренд — это когда одна дала какому-нибудь блогеру, а остальные выстроились в очередь, потому что теперь так «носят». Это же стадное чувство, только прикрытое стразами. Видишь, как она виляет? Это она в тренде «олд мани», типа из приличных. А посмотришь поближе — обычная давалка, просто фильтр на морду наложила модный.
Платон Пантелеймонович дернул свою козлиную бородку и сплюнул прямо на подоконник.
— Весь ваш тренд — это как общая койка в казарме. Сначала все хотят одну и ту же сумку, потом — одну и ту же позу в постели, а в итоге — один и тот же триппер на все поколение. И ведь прут, прут стадом! Если завтра станет трендом ходить с голой задницей и петь псалмы, так они ж первые булки раздвинут и заголосят. Тьфу! Гляди-ка, еще одна пошла… В трендовых колготках в сеточку. Знаем мы эти сети, туда только таких карасей, как я, ловить, чтоб потом за кошелек пощупать. Мода проходит, а чесотка остается, вот тебе и весь основной тренд, мать его за ногу.
Платон Пантелеймонович вдруг замер, озаренный страшной догадкой.
— Постойте… Если сейчас в тренде «осознанность», то это что же получается? Теперь каждая шалашовка будет требовать от меня не только пять минут позора, но и духовного слияния согласно графику? Нет, господа, такая конвергенция нам не нужна. Пойду лучше накапаю валерьянки и перечитаю Канта. Там хотя бы про «вещь в себе», а современные девки — они все «вещи снаружи», да еще и с платным доступом по подписке. Тьфу, срамота высокотехнологичная!
Триггер
Платон Пантелеймонович Похотливый замер за столиком, надувшись, как породистый индюк, пытающийся проглотить истину в последней инстанции. Его пенсне, густо затуманенное парами кофе, превращало его глаза в два мутных яйца-пашот, в которых, по его мнению, отражалась вся скорбь интеллектуальной элиты. Обыватели мельтешили мимо, даже не догадываясь, что сидят в метре от эпицентра мирового смысла, замаскированного под человека в тесном жилете.
«Космос — это лишь неудачно выглаженная скатерть на столе вечности, — величественно рассуждал Платон Пантелеймонович, борясь с непокорной пуговицей на пузе. — Печально, что воля толпы просыпается только при виде бесплатного вайфая, а их представления о прекрасном заканчиваются там, где начинается скидка на прошлогодние смартфоны».
В этот момент за соседним столиком маленький мальчик, игравший с игрушечным револьвером, слишком резко нажал на спусковой крючок. Раздался сухой, металлический щелчок. Пружина внутри механизма сорвалась, приводя в действие боек.
Платон Пантелеймонович вздрогнул. Его взгляд остекленел, а мысль, доселе парившая в эмпиреях, хищно спикировала вниз.
— Вы видели это? — обратился он к сидевшей рядом даме в капоре, которая мирно доедала эклер. — Вы осознали механику момента? Это же триггер! Чистейшей воды пусковой элемент, аккумулирующий энергию для неминуемого финала.
Дама испуганно моргнула.
— Ведь что такое триггер в своей метафизической сути? — продолжал Похотливый, и голос его из бархатного баритона начал превращаться в маслянистый шепот. — Это та самая точка невозврата. Малейшее усилие пальца — и механизм, сдерживаемый доселе тугой пружиной, срывается с шептала. Пружина распрямляется, боек бьет в капсюль… Это же, мадам, чистейшая аналогия человеческого естества!
Он подался вперед, и его пенсне сползло на кончик носа.
— Вот вы сидите, такая вся из себя в кружевах, вся такая… недоступная, как теорема Ферма. Но стоит мне найти ваш внутренний триггер, нажать на этот потаенный рычажок под корсетом, и все! Трах-тибидох! Срывает все запоры, пружины в ваших чреслах начинают бешено колотить, и из благородной девицы вы превращаетесь в разгоряченную кобылицу, готовую нестись вскачь по грязным простыням бытия.
Дама поперхнулась кремом, но Платон Пантелеймонович уже вошел в раж. Его речь утратила лоск, а слова стали липкими и тяжелыми, как деготь.
— Все эти ваши «ах, оставьте» — это просто тугой взвод. А баба — она как та игрушка: нажми на нужную деталь, и она выстрелит так, что мало не покажется. Вон, посмотри на официантку — идет, бедрами виляет, а сама в башке только и ждет, когда какой-нибудь мужик нажмет на ее «пусковой крючок». И плевать ей тогда на политику и погоду, будет сопеть в подушку, как заведенная машина, пока пружина не сядет. Вся жизнь, милочка, это одна большая грязная кнопка, на которую я, как истинный знаток человеческих… кхм… механизмов, не прочь надавить до самого упора.
Платон Пантелеймонович облизнул губы, в его глазах блеснул нездоровый огонек. Дама, бросив эклер, пулей вылетела из кофейни. Похотливый лишь удовлетворенно хмыкнул и потянулся к чужой чашке кофе. Логика была безупречна.
Трикстер
Платон Пантелеймонович Похотливый застыл у окна кофейни в позе античного оратора, милостиво взирающего на суету петербургской мостовой. В его чертогах разума царил строгий порядок: там велись споры о корреляции котировок на Форексе с миграцией тунца и о том, не является ли нынешний упадок нравов следствием чрезмерного увлечения пастеризацией молока.
— Взгляните, милейший, — произнес он, не оборачиваясь к соседу по столику, но твердо зная, что тот внимает. — Эта небесная хмурь, эти рваные края туч… В них сквозит некая космическая недосказанность. Понимаете ли, мир в своей основе — лишь тонкая вуаль, наброшенная на лик абсолютной истины. Мы тщимся постичь предел сущего, находясь в плену у грубых законов физики.
Сосед, молодой человек в очках, вежливо кивнул.
— Кстати о материи, — продолжал Платон Пантелеймонович, разглаживая галстук. — Вы замечали, как антропология учит нас архетипу Трикстера? Это же центральная ось культуры! Трикстер — это дух беспорядка, плут, ломающий границы. Он и бог, и животное, он создает мир из хаоса, насмехаясь над догмами. Это Гермес, ворующий коров у Аполлона. Это Локи, подрезающий волосы Сиф. Это барон Мюнхгаузен, выворачивающий волка наизнанку, и не ради забавы, а чтобы показать изнанку самого бытия. Это существо, которое живет инстинктом, не зная стыда, и именно через это бесстыдство обновляет застоявшуюся кровь цивилизации.
В этот момент в дверях кофейни появилась пышная дама. Пытаясь сложить зонт, она неловко запуталась в кружевах своего шарфа, споткнулась и, издав негромкое «ой», уронила сумочку. Из сумочки по полу весело покатилась губная помада.
Платон Пантелеймонович замер. Глаза его хищно сузились, а высокопарный лоб покрылся испариной.
— Вот! — воскликнул он, и голос его внезапно сорвался на маслянистый баритон. — Вот вам и Трикстер в чистом виде! Видите, как эта… особа… нарушила статику бытия своим филейным равновесием? Ведь что есть Трикстер? Это существо, движимое низом. А где низ, там и грех. А где грех, там и бабы, простите за прямоту.
Он наклонился к соседу, обдав того запахом дешевого одеколона и крепкого табака.
— Вы посмотрите на эту кобылицу. Она же специально зонтиком возится, чтобы кормой крутануть. Это же чистая биология, мать ее через колено. Трикстер у нее в юбке запутался! Она сейчас помаду поднимать начнет — и вы увидите ту самую «первозданную хаотическую энергию», от которой у честного эрудита пуговицы на брюках лопаются. У них же, у девок, вся эрудиция в коленках запрятана. Гляди, гляди, как нагнулась, стерва! Щас нам покажет и Локи, и барона Мюнхгаузена, и все хозяйство до самого горизонта.
Платон Пантелеймонович шумно втянул носом воздух, и его благообразное лицо окончательно превратилось в маску похотливого фавна из подворотни.
— Какая там, к черту, трансцендентность? Там обычное мясо в кружевах, которое только и ждет, чтоб его в темном углу за жабры взяли под предлогом архетипического исследования. Трикстер, говорите? Да она любого философа за пятак вокруг пальца обведет, а потом еще и на сеновал заманит, чтоб он там свои догмы в солому растерял. Тьфу! Аж в горле пересохло от такой метафизики… Пойду, помогу этой «богине» помаду поднять, авось и мне кусочек хаоса перепадет.
Пошатываясь от внезапного прилива «просветления», Платон Пантелеймонович двинулся к даме, на ходу расстегивая верхнюю пуговицу жилета.
Однако Похотливый так и не воплотил своего намерения, поскольку в этот момент в заведении появился куда более интересный персонаж. Подлинный Трикстер, без всяких преувеличений. Сама баронесса Мюнхгаузен. Она была стройна и ослепительна, а в ее взгляде читалась такая нечеловеческая уверенность, будто она только что лично переставила созвездия для более симметричного вида.
— А вот и подтверждение моих слов! — внезапно сменил тон Платон Пантелеймонович, мгновенно забыв о даме с зонтиком и плюхаясь обратно в кресло. — Стопроцентная Трикстерша. Дух плутовства, воплощенный хаос! Как тот же барон Мюнхгаузен, который летал на ядрах, вытаскивал себя за косицу из болота и лгал так виртуозно, что ложь становилась правдой. Это существо, которое разрушает границы между возможным и невозможным.
Он подался вперед, и его голос из философского регистра перешел в приглушенное, влажное сопение.
— И ведь Мюнхгаузен, если присмотреться, — это чисто бабская натура! Такая же вертлявая и лживая. Вы посмотрите, как у этой Мюнхгаузенши в юбке под корсетом все ходуном ходит от жажды приключений. Трикстер — это же про то, как всучить подделку за оригинал. Вот и она: личико ангельское, а в мыслях — как бы какого дурака затащить в свое «болото» и там его, голубчика, за косицу-то и оттаскать. Грязное это дело, сударь, метафизика эта… У них же, у этих Трикстерш, вся правда — в глубине разреза, а все, что сверху — это так, для отвода глаз, чтоб мы, серьезные люди, не сразу поняли, к какому сеновалу нас эта баронесса ведет. Щас она шляпку снимет — и вы увидите, что там не мысли, а сплошные греховные фантазии, от которых у порядочного человека панталоны по швам трещат.
Баронесса, чей слух, очевидно, был так же остер, как и ее профиль, не удостоила Платона Пантелеймоновича даже поворотом головы. Она лишь щелкнула тонкими пальцами, и официант, словно загипнотизированный, подлетел к ней, склонившись до самого пола.
— Любезный, — произнесла она, и голос ее наполнил кофейню звоном холодного хрусталя, — уберите от этого господина кофейник. У него начался бред на почве застойных явлений в малом тазу. Он путает архетипы с анатомией, а это верный признак того, что мозг его окончательно переехал в область гульфика.
Платон Пантелеймонович, чей монолог был прерван на самом интересном «сеновальном» месте, побагровел и попытался выпрямиться.
— Сударыня! Я рассуждал о Трикстере! О великом плуте, о бароне Мюнхгаузене…
— О моем кузене? — баронесса наконец обернулась, и Похотливый почувствовал, как его «железная логика» дает трещину под этим ледяным взором. — Двоюродный брат действительно был великим мастером выворачивать мир наизнанку. Но он делал это, чтобы летать на ядрах, а не для того, чтобы подглядывать в замочные скважины, как делаете вы, прикрываясь Гегелем. Вы говорите, Трикстер — это обман, миф?
Она стремительно подошла к его столику и, наклонившись, прошептала так, что у Платона Пантелеймоновича зашевелились остатки волос на затылке:
— Знаете, как кузен вытащил себя из болота? Он схватил себя за то, что у него было самым крепким — за волю и честь. А вас, милейший, если потянуть за вашу «косицу», в руках останется только грязная сальная тряпица. Вы так погрязли в своих фантазиях о «корсетных бунтах», что не заметили главного: реальность уже изменилась.
Она внезапно схватила его за галстук и слегка потянула на себя.
— Трикстер — это переход границ. Хотите перейти границу между пошляком и летающим объектом? Я могу устроить вам прогулку на Луну без скафандра. Там как раз не хватает одного самовлюбленного чучела для украшения ландшафта.
Платон Пантелеймонович икнул. Образ «грязных разговоров о бабах» в его голове внезапно сменился образом очень чистого и очень холодного открытого космоса.
— Я… я лишь хотел сказать… — пролепетал он, чувствуя, как его эрудиция осыпается сухой штукатуркой.
— Вы хотели сказать, что женщины — это хаос? — баронесса отпустила его галстук с такой силой, что он едва не опрокинулся вместе со стулом. — О да. Мы — тот самый хаос, который поглощает мелких грязных людишек, вообразивших себя знатоками женской души. Сидите тихо и пейте свой ячменный суррогат. И молитесь, чтобы я не вышла из себя — я терпеть не могу конкуренции в области самых правдивых на свете галлюцинаций.
Она развернулась на каблуках и вышла из кофейни, даже не взглянув на меню. Причем Платону Пантелеймоновичу показалось, что она прошла не через дверь, а прямо сквозь закрытое окно, не оставив ни трещинки на стекле.
Похотливый долго молчал, тяжело дыша. Наконец, он повернулся к соседу, который все это время сидел с открытым ртом.
— Видали? — прохрипел Платон Пантелеймонович, дрожащими пальцами пытаясь застегнуть воротничок. — Видали, какая… фурия? Чистый Трикстер! Я же говорил — все сводится к одному. Она же меня за галстук схватила… Это же явный призыв к доминированию! Ух, какая чертовка… Наверняка под платьем у нее спрятана плеть из кожи единорога. Грязные, сударь, грязные пошли архетипы… Совсем стыд потеряли…
Тут Платона Пантелеймоновича, который привык искать во всем корыстный умысел или плотскую подоплеку, внезапно озарило.
— Позвольте! — воскликнул он, обращаясь к опешившему соседу. — Вы видели? Зашла, устроила тут деконструкцию моей личности, потаскала за предмет гардероба и убыла в неизвестном направлении, не купив даже грошового эклера! Что это, если не высший пилотаж женского коварства?
Он вытер испарину со лба и вдруг с утробным смешком хлопнул ладонью по столу.
— В этом и есть суть Трикстера! Зачем ей кофе? Кофе — это для простых смертных, для тех, кому нужно заземлиться. А такие, как эта Мюнхгаузенша, питаются чужим смущением. Она зашла сюда исключительно ради акта метафизического насилия над моим утонченным духом. Это же чистой воды провокация, направленная на возбуждение… гм… мыслительных процессов!
Голос его снова стал вкрадчивым, а взгляд замаслился.
— Вы понимаете, сударь, какая это тонкая игра? Она же не просто ушла. Она оставила после себя вакуум, который я теперь должен заполнить своими фантазиями. Это же классический бабский прием: взбудоражить кровь, показать зубки, а потом — фьють! — ищи ее в облаках на пробке от шампанского. Она зашла, чтобы я увидел этот изгиб бедра в движении, чтобы я почувствовал запах ее… э-э… превосходства. Грязная, грязная манипуляция! Она знает, что я теперь буду полночи думать, какой у нее подвязки цвет и не припрятан ли там томик Канта для отвода глаз.
Он наклонился к соседу, обдав его запахом застарелого возбуждения и дешевого табака.
— Это же трикстерство в квадрате — прийти в публичное место, предъявить претензию на божественность и не оставить чаевых! У них же у всех так: сначала они тебя за галстук хватают, а потом делают вид, что им просто нужно было уточнить направление ветра. Стерва, сударь, чистокровная стерва с родословной от самого Люцифера. Ох, и задал бы я ей трепку в духе старого доброго реализма, если бы она не испарилась, как эфир…
Платон Пантелеймонович с вожделением посмотрел на пустую дверь, словно надеясь, что баронесса вернется за забытой перчаткой, чтобы он мог продолжить свой спуск в бездну «просвещения».
Трискайдекафобия, тердекафобия
Платон Пантелеймонович Похотливый восседал за столиком, словно оживший монумент мысли, случайно заброшенный в гущу обывательского ничтожества. Пока официанты разносили эклеры, он оперировал категориями вечности, мысленно расставляя по местам атомы мироздания и исправляя грамматические ошибки в книге бытия.
Вид он имел настолько возвышенный и неприступный, что казалось, будто даже муха, рискнувшая сесть на его лысеющую голову, немедленно получит степень кандидата философских наук или, как минимум, сердечный приступ от осознания собственной ничтожности.
Он размышлял о числовых гармониях Вселенной. О том, как числа правят судьбами, и как человечество, в своем невежестве, боится того, чего не может объять.
Случайное событие произошло в 13:13. Официант, юноша с лицом восторженного пуделя, споткнулся у соседнего столика. Поднос качнулся, и счет в кожаной папке упал прямо на колени Платону Пантелеймоновичу. На чеке жирным шрифтом сияло: «Столик №13».
Официант побледнел и прошептал:
— Ой, простите… Нехорошее число. Несчастливое.
Платон Пантелеймонович выпрямился, и в глазах его вспыхнул опасный огонь просветителя.
— Юноша! — провозгласил он, перекрывая гул кофемашины. — Не стоит стыдиться своего мистического трепета. Трискайдекафобия, или, если угодно, тердекафобия — это не просто суеверие. Это древнейший ужас перед числом тринадцать, идущий от Тайной вечери, где тринадцатым был предатель, и от скандинавских мифов, где Локи испортил пир двенадцати богов. Это восстание против совершенства числа двенадцать — двенадцати месяцев, двенадцати знаков Зодиака, двенадцати колен Израилевых! Вы боитесь тринадцати? А ведь это число — венец совершенства, разрушающий мещанский уют дюжины! Это динамический хаос, который врывается в стройные ряды и… и…
Он осекся, и лицо его вдруг пошло багровыми пятнами. Логика, совершив изящный пируэт, привычно свернула в темную подворотню его сознания.
— И ведь что такое тринадцать? — продолжал он уже громче, и голос его из академического баритона превратился в маслянистое пришептывание. — Это когда за столом сидят двенадцать приличных господ, а тринадцатой заваливается баба. Причем не просто баба, а такая, знаете, с косоглазием и неуемным аппетитом. Трискайдекафобия — это же чистый страх перед тем, что тринадцатой в твою жизнь вломится какая-нибудь Машка из пельменной, у которой юбка трещит на корме, как парус в бурю.
Платон Пантелеймонович наклонился к официанту, обдавая того запахом горького кофе и немытых фантазий.
— Вы думаете, число проклято? Нет, это бабье естество проклято! Взять хоть лунный цикл — их там тоже тринадцать за год. Вы понимаете связь? Эта цифра — как расстегнутый лифчик на свадьбе: все делают вид, что не замечают, а у всех в штанах уже трискайдекафобия зашевелилась. Это же символ избыточности! Когда тебе одной девки мало, и ты лезешь за тринадцатой, а она оказывается с таким «сюрпризом» в характере, что у тебя вся нумерология по швам трещит.
Он грохнул кулаком по столу, расплескивая раф.
— Тринадцать — это число греха, потных ладошек и разорванных панталон! Это когда тринадцатая пуговица на ее блузке не застегивается, потому что там такие буфера, что никакой Пифагор не обсчитает. Это же хтоническая жуть, мил человек! Это когда ты ее за ляжку, а там — тринадцать целлюлитных ямок, и каждая на тебя смотрит, как бездна!
Официант медленно отступал к бару. Платон Пантелеймонович, уже не стесняясь, орал на весь зал, пуская слюну на свой крахмальный воротничок:
— Страх перед числом? Ха! Это страх перед тем, что эта кобыла с тринадцатым размером затащит тебя в нумера и там обчистит до нитки, оставив только триппер и воспоминания о том, как у нее подмышки воняли дешевым дезиком! Вот вам и вся тердекафобия, сосунки! Вся суть бытия — в этой лишней, потной, неучтенной бабе!
Он обессиленно откинулся на спинку стула, вытер рот платком и снова надел пенсне. Мир вокруг казался ему теперь абсолютно понятным и до тошноты логичным.
Троллинг
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, поджав губы с таким видом, будто лично курировал античную секцию в Эрмитаже. На коленях у него покоился великий пессимист Шопенгауэр, а взгляд, затуманенный слезой вселенской печали, искал спасения в завитках потолочного орнамента.
«Мир — это страдание, порожденное слепым желанием, — величественно размышлял Платон Пантелеймонович, дрожащими пальцами поправляя пенсне. — Как ничтожны эти двуногие, бегающие за призраками счастья. Только чистый интеллект, вырвавшийся из когтей вожделения, способен познать высший покой».
В этот миг за соседним столиком юноша с тонкими запястьями захлопнул ноутбук и горько вздохнул:
— Опять набежали… Затроллили в комментариях до полусмерти.
Слово «троллинг» вошло в ухо Платона Пантелеймоновича как раскаленная игла. Он медленно повернул голову, и в его глазах вспыхнул недобрый, маслянистый огонек.
— Позвольте, молодой человек, — вкрадчиво начал он, и голос его из академического баритона вдруг стал походить на скрип несмазанной калитки. — Вы жалуетесь на троллинг? Но ведь это же чистейшая метафизика! Само явление происходит от скандинавских существ, уродливых и похотливых, которые заманивали путников в чащу, чтобы… гм… совершить над ними насилие.
Платон Пантелеймонович подался вперед, обдав юношу запахом дешевого одеколона и вчерашних щей.
— Ведь что такое троллинг в своей сути? Это провокация. А что есть высшая форма провокации, если не женское естество? Когда вы пишете пост, вы как бы надеваете короткую юбку. Вы выставляете свои мысли, как кокетка выставляет коленку в кружевном чулке. И вот этот ваш анонимный обидчик — он ведь не просто спорит. Он совершает акт интеллектуального совокупления без вашего на то согласия!
Глаза Похотливого заблестели, пенсне съехало на кончик носа. Он перешел на хриплый шепот, а его высокопарный слог начал стремительно осыпаться, как штукатурка в притоне.
— Этот тролль, понимаешь, он же тебя щупает за вымя твоей логики. Он заходит с тыла, пока ты расслабился, и начинает совать свои грязные аргументы в твои чистые помыслы. Это же форменное непотребство! Вот бабы, они такие же. Стоит ей увидеть, что ты приличный человек, она тут же начинает свой троллинг: то губу накрасит, как маляр забор, то задом вильнет, провоцируя на дебаты. А ты стоишь, как дурак, и у тебя уже не Шопенгауэр в башке, а одно желание — схватить эту интернет-стерву за ее модераторские выпуклости и так откомментировать, чтоб у нее сервер перегрелся!
Юноша начал медленно отодвигаться вместе со стулом.
— И нечего на меня так смотреть! — сорвался на визг Платон Пантелеймонович, и капля слюны повисла на его бородке чин-пуф. — Троллинг — это когда тебя имеют в мозг, а ты еще и виноват остаешься, как после ночи в сомнительном пансионате с пьяной буфетчицей! Вся жизнь — это одна большая бабья яма, где тебя сначала заманивают лайком, а потом полощут твои семейные трусы перед всей общественностью! Грязь, везде одна вонючая, потная грязь, и мы в ней — как те черви в протухшем гуляше…
Платон Пантелеймонович вытер пот со лба широким жестом.
— Вот вы сидите, глазами хлопаете, а я вижу: вы — типичная жертва латентного троллинга. Вас бы сейчас в тред к мамкиным циникам, чтоб они вас там отымели во все смыслы. Потому что любая баба, она как ветка обсуждения: если долго тыкать палкой, она обязательно взорвется фонтаном нечистот. И в этом кайф! В этом самая мякотка бытия — довести до визга, содрать кожуру вежливости и смотреть, как там копошатся личинки похоти и злобы.
Похотливый любовно погладил свою козлиную бородку.
— Гы! Была тут одна московская «философиня»… все Канта в статусах постила. Начинала с критики чистого разума, а закончила тем, что в личке мне оды строчила, признавая во мне альфа-тролля. Я ее так замордовал своими комментариями, что она теперь, небось, каждый раз, когда компьютер включает, инстинктивно спину гнет, будто я рядом с плеткой стою. Это же чистая психология: через экран пробиваешь им самооценку, и вот они уже готовы признать тебя своим божеством. Никакого портвейна не надо — я их своим ядом спаиваю!
Он громко швыркнул остывшим кофе и почесал колено. От прежнего лоска не осталось и следа; в углу рта закипала серая пена.
— Так что троллинг — это когда ты сверху, а оппонент, обтекаемый дерьмом, снизу. И никакой разницы с нормальной пьяной свалкой в коммуналке. Главное — вставить словцо поострее, чтоб аж задымилось.
Платон Пантелеймонович подмигнул оцепеневшему соседу и грязно выругался на древнескандинавском, глядя на проходящую мимо даму в строгом костюме.
Трюизм
Платон Пантелеймонович Похотливый пребывал в состоянии того философского покоя, который доступен лишь людям, постигшим устройство мироздания до самых его костяшек. Он сидел в городском саду, опершись на трость с набалдашником в виде сократовской головы, и созерцал бытие.
«Главное, — наставительно размышлял он, провожая взглядом пролетавшую ворону, — это понимать природу трюизма. Люди бегут от очевидности, ищут сложностей, а ведь истина всегда лежит на поверхности, она избита, как каблуки старой девы, и плоска, как блин. Трюизм — это фундамент бытия. Например, „после лета всегда наступает осень“. Или вот: „вода мокрая“. Глупцы морщатся от таких фраз, а ведь в них заключена высшая честность. Трюизм не обманет. Если я скажу, что „ночью темнее, чем днем“, я изреку абсолют, не требующий доказательств. Жизнь вообще состоит из банальностей: „человеку нужно дышать“, „деньги любят счет“. Это те незыблемые сваи, на которых держится купол нашей культуры, и отрицать их — значит расписываться в собственном скудоумии».
В этот момент на дорожку парка выбежала маленькая белая болонка, преследуемая пышной дамой в безразмерном худи. Дама, запыхавшись, вскрикнула: «Ах, она сейчас убежит!», и этот возглас стал тем самым камнем, что обрушил лавину в сознании Платона Пантелеймоновича.
Он медленно повернул голову, и его высокородный профиль внезапно дернулся, обнажая хищный оскал.
— Бежит, — проскрежетал он, и голос его из баритона мудреца превратился в маслянистое шипение. — Конечно, бежит. Трюизм же, матушка! «Ноги даны, чтобы ходить». А бабам они даны, чтоб ими во все стороны размахивать, пока сустав не хрустнет. Вот вы бежите, атласом своим колышете, а под атласом-то что? Опять же трюизм: «баба всегда хочет мужика». Это ж аксиома, такая же неоспоримая, как то, что «зимой идет снег».
Он встал, бесцеремонно разглядывая раскрасневшуюся даму, и его мысли окончательно сорвались в сточную канаву.
— Ишь, задышала, грудью-то заходила… «Дыхание — признак жизни», верно? А в вашем случае — признак того, что нутро горит, как стог сена. Трюизм в чем? В том, что вы эту собачонку только для отвода глаз завели, чтоб юбками на людях крутить. Всем же ясно: «голодной куме одно на уме». Вы ж сейчас добежите до кустов, а там какой-нибудь прохвост вас уже дожидается, и начнется старая песня. Трюизм, милочка, это когда тебя в подворотне прижмут, и ты не «ойкаешь», а сразу ноги за уши закидываешь, потому что «природа берет свое». Сами вы все одинаковые, как дырки в сыре: сверху претензия на приличие, а снизу — мокрая щель и вечное желание, чтоб тебя поглубже проткнули. Жизнь — она ж простая, как палка: сунул-вынул, вот тебе и весь трюизм. Тьфу, потаскухи банальные, все по кругу, все по накатанной, никакой фантазии в вашем блуде, одна сплошная очевидность…
Платон Пантелеймонович сплюнул в пыль, поправил запотевшее пенсне и пробормотал под нос, что «рыба ищет, где глубже». В этот момент дама в худи все-таки догнала собачку, подхватила ее на руки и преградила путь Похотливому. Оказалось, это была Капитолина Карповна Кобелицкая — вдова чиновника из обладминистрации, женщина строгих правил и такого же кругозора.
— Ах, милейший! — воскликнула она, преграждая ему путь. — Вы изволили рассуждать о трюизмах. Какое совпадение, я как раз размышляла почти о том же — о незыблемости миропорядка. Ведь как верно подмечено: «все течет, все меняется». И в этом бесконечном движении мы находим покой, ибо знаем — «после дождя всегда будет солнце». Трюизм, мой друг, есть единственное лекарство от экзистенциальной тревоги. «Все, что имеет начало, имеет и конец», не так ли?
Похотливый уже набрал в легкие воздуха, чтобы обрушить на вдову свою теорию о «женских соках», но Капитолина Карповна вдруг странно дернула ноздрей и придвинулась к нему почти вплотную. Глаза ее за стеклами очков блеснули желтизной.
— Вот вы, сударь, стоите тут, представительный такой… А ведь трюизм-то в чем? «Мужчина — венец творения», — она едко усмехнулась, и ее голос вдруг сорвался на хриплый, прокуренный шепот. — Только венец этот вечно норовит в штаны сползти. Вы же, кобели, все по одному чертежу соструганы: «горбатого могила исправит», а кобеля — только пустая мошна.
Платон Пантелеймонович опешил.
— Позвольте, мадам…
— Что «позвольте»? — перебила Кобелицкая. — Трюизм — это когда мужик рот открывает про философию, а сам глазом косит, где бы пристроиться. «Сколько волка ни корми», а у вас все одно на уме — как бы свой стручок в теплую борозду пристроить. И ведь логика железная: раз «природа не терпит пустоты», значит, надо ее заполнить своим непотребством. Я ж вижу, как у вас фалды пиджака топорщатся! Вы ж, ироды, как рассветет, так сразу о поршнях своих думаете. Вам бы только зажать бабу в углу, чтоб она дух испустила, а сами небось уже и сапоги скинуть не в силах, пузо мешает, а все туда же — задом крутить.
Она ткнула собачкой ему в жилетку.
— «Яблоко от яблони», говорите? Да вы все от одного корня гнилого. Трюизм в том, что мужик — существо одноклеточное: пожрать да всунуть. Гляньте на себя — пенсне нацепил, а в штанах-то небось кисель столетний колышется, а все мечтает, как бы его молодка за вихры оттаскала. Вы ж без этого зуда и дня не проживете, все ищете, куда бы свою слизь пристроить, прикрываясь высокими материями. Тьфу на вас, старые козлы, все у вас по одной схеме: сначала «мадам, позвольте ручку», а через пять минут уже сопите в ухо, как боровы у корыта, и слюни на чепец пускаете. Очевидность же! «Что посеешь, то и пожнешь», вот вы и жнете свои трипперы да подагры, а все не уйметесь…
Капитолина Карповна внезапно умолкла и окинула Платона Пантелеймоновича взглядом опытного мясника, оценивающего тушу на предмет свежести. Гневный румянец на ее щеках сменился какой-то подозрительной, сырой томностью. Она поправила шляпу и, обдав собеседника густым ароматом несвежей пудры, процедила сквозь зубы:
— Впрочем, как говорят в народе, «старый конь борозды не испортит», хотя и глубоко не вспашет. И коль уж мы оба знаем, что «ночью все кошки серы», а в моей тайной квартирке как раз удачно перегорели пробки, то не соблаговолите ли вы, сударь, зайти на чашку чая? Проверим на практике еще один трюизм — «в тесноте, да не в обиде».
Тульпа
Платон Пантелеймонович Похотливый пребывал в том состоянии высшего душевного томления, когда даже глоток остывающего кофе кажется причастием к тайнам бытия. Его лицо хранило печать суровой интеллектуальной аскезы, а неподвижный взгляд был устремлен вглубь себя, где, по его убеждению, велся непрекращающийся симпозиум великих теней прошлого.
Сидя в кофейне, Платон Пантелеймонович размышлял о бренности бытия и о том, как современное общество безвозвратно утратило ту тонкую нить платонического диалога, что связывала некогда Афины с вечностью.
— О, этот суетный мир, — шептал он, поправляя пенсне, — где дух заперт в темнице плоти, словно птица в золоченой клетке декаданса.
Тишину его высокогорного уединения прервал звонкий смех за соседним столиком. Молодой человек в нелепом худи оживленно объяснял спутнику:
— Да говорю тебе, это не просто воображаемый друг. Это — тульпа! Я ее сам создал, она уже почти обрела плотность в моем сознании.
Платон Пантелеймонович вздрогнул. Слово «тульпа» вошло в его ухо, как заноза в бархат. Он медленно повернулся, и в его глазах вспыхнул огонек той самой «эрудиции», которая обычно предвещала шторм.
— Позвольте, юноша, — звучно начал он, переходя на тон лектора СПбГУ, получившего докторскую степень еще во времена ЛГУ. — Ваше упоминание тибетского мистицизма в столь вульгарном контексте — это симптом глубочайшего духовного голодания. Тульпа, если угодно знать, есть эманация мысли, материализованная галлюцинация, порожденная колоссальной концентрацией воли. Это чистый конструкт сознания, который, согласно восточным практикам, начинает жить собственной жизнью, независимой от создателя.
Молодые люди затихли. Платон Пантелеймонович, почувствовав аудиторию, приосанился. Его логика, подобно разогнанному локомотиву, начала свой привычный съезд с рельсов приличия в сторону знакомого кювета.
— Вы говорите «сознание», — продолжал он, и голос его стал вкрадчивым. — Но что есть сознание без объекта вожделения? Ведь тульпа — это идеальный способ обойти социальные препоны. Вот представьте: вы создаете бабу. Но не ту, которая требует шубу и выносит мозг из-за немытой тарелки, а эдакую эфирную кобылицу. Вы ее лепите в мозгу — сначала бедра, чтобы как у породистой матки, чтоб аж звенело все, когда она идет по коридору вашего воображения.
Лицо Платона Пантелеймоновича покраснело, пенсне съехало на кончик носа.
— И вот эта ваша «ментальная проекция» сидит у вас в башке, голая, как сокол, и только и ждет, когда вы дадите ей команду «фас». Вы ее кормите своим вниманием, а она за это раздвигает перед вами горизонты… и не только горизонты. Это же гениально! Никаких алиментов, никаких соплей про «ты меня не любишь». Чистая, незамутненная плотская радость в черепной коробке.
Он придвинулся ближе, обдав собеседников запахом кофейного перегара.
— А когда эта ваша тульпа обретает, так сказать, «плотность», — Платон Пантелеймонович смачно причмокнул, — тут-то и начинается настоящий замес. Вы ее в мыслях на стол — р-раз! — и давай охаживать по всем правилам грязного жанра. Она же молчит, только глазами хлопает, как телка на выданье. И главное — никакой сифилитики, одна сплошная метафизика. А вы говорите — «духовность». Да это же лучший способ втихаря перелапать все мироздание, пока жена думает, что ты Канта читаешь!
Юноши поспешно расплатились и выбежали из кофейни. Платон Пантелеймонович посмотрел им вслед, вытер вспотевший лоб салфеткой и удовлетворенно хмыкнул.
— Невежды, — буркнул он, заказывая еще одну порцию коньяка. — Даже вообразить себе приличную грудастую химеру не способны. Все им разъяснять надо…
Турбулентность
Платон Пантелеймонович Похотливый сидел в кофейне, замерев над эклером, словно патологоанатом над душой эпохи. Он страдал. Страдал величественно, размышляя о том, что материя прискорбно груба.
Его брови были печально сдвинуты к переносице, образуя китайский иероглиф высшей душевной боли, доступной лишь людям с пятью неоконченными высшими образованиями. Откуда-то нашего героя выгоняли со скандалом, откуда-то он дезертировал сам, оставляя после себя лишь пепелище грязных интрижек, заявлений в деканат от оскорбленных студенток и преподавательниц и позорные «незачеты» по физкультуре, перед которой его эрудиция оказалась абсолютно бессильна.
Похотливый зачерпывал ложечкой крем с такой брезгливой осторожностью, будто проверял на прочность основы мирового порядка. В его голове в это время происходил торжественный парад философских категорий, а сам он ощущал себя последним бастионом чистого интеллекта в океане пошлого мещанства. Вокруг шелестели газеты, пахло корицей и благопристойностью. Платон Пантелеймонович поправил пенсне и мысленно пожурил официанта за недостаточно античную складку на салфетке.
В этот момент за соседним столом молодой человек в очках читал вслух статью из научного журнала: «…в условиях высокой скорости потока возникает турбулентность, хаотические вихри разрывают ламинарную структуру, создавая непредсказуемое давление».
Платон Пантелеймонович вздрогнул. Слово «турбулентность» вошло в него, как раскаленный гвоздь в швейцарский сыр.
— Турбулентность, юноша, — произнес он густым, бархатным баритоном, оборачиваясь к соседу, — это не просто физический термин. Это метафора грехопадения. Вы говорите: «хаотические вихри». Но разве не так же ведет себя юбка Зинаиды из четвертой парадной, когда она вбегает по лестнице, преследуемая сквозняком и собственными нечистыми помыслами?
Юноша поперхнулся латте. Платон Пантелеймонович, уже не сдерживаясь, подался вперед, и его лицо приобрело оттенок перезрелой сливы.
— Поймите же, мой неопытный друг! Ламинарное течение — это когда баба идет в церковь, вся такая гладкая, застегнутая на все пуговицы, чистый ангел в вакууме. Но стоит возникнуть препятствию — скажем, мужчине с пятихаткой в кулаке или просто крепкому портвейну — как начинается она. Турбулентность! Слой за слоем срываются приличия. Потоки перемешиваются. Либидо вскипает, как вода в закрытом котле.
Он перешел на свистящий шепот, а его высокопарный слог начал осыпаться,
