Устроил его туда один генерал, с которым отец Кости, сам карьеры так и не сделавший, познакомился в Ессентуках на язвенной почве. И они стали дружить сначала язвами, а потом и семьями.
теперь все настолько заняты собственными проблемами, что даже на полноценную зависть и активную подлость сил не остается. «Окапитализдел народ!»
Девушку звали Валентиной, но Борька называл ее Валькирией, а за глаза, учитывая ее стать, – «полуторабогиней».
Это было так смешно! Лишь недавно, уже работая в «Лось-банке», Башмаков заспорил с Геной Игнашечкиным о том, почему страна, казавшаяся несокрушимой, вдруг взяла и с грохотом навернулась, словно фанерная декорация, лишившаяся подпорок. И во время спора он понял почему. Нельзя радоваться чужому больше, чем своему, нельзя ненавидеть свое больше, чем чужое, нельзя свое называть чужими именами. Нельзя! Есть в этом какая-то разрушительная тайна. Они все погибли, распались уже в тот момент, когда восхищались наивными «Звездными войнами» и когда переиначивали «Шарагу» в «Альдебаран». И тут бессильна самая истошная секретность.
И вот тут-то с ведомостями уплаты членских взносов к Башмакову зашел комсорг автобата лейтенант Веревкин, молодой человек с вызывающе длинным носом и лицом, выражавшим некую изначальную обиду на жизнь. Со временем Олег понял, что такое выражение вырабатывается у людей совсем не под ударами судьбы, а обретается еще, возможно, в ту безмятежную пору, когда плод, благоденствуя в ласковых водах материнского лона, уже почему-то имеет претензии к своему внутриутробному положению.
Друзья стали поосмотрительнее. Сталкиваясь с очередным омерзительным проявлением совковой действительности – как то: очередь в магазине, транспортное хамство или смехотворное мракобесие комсомольского собрания, – они на людях лишь обменивались иронично-мудрыми взглядами, словно вляпавшиеся в коровье дерьмо философы-руссоисты.
В институте из уст в уста потихоньку передавалась жуткая история второкурсника Стародворского, вякнувшего в 68-м в людном месте что-то неуставное по поводу пражских событий, потом внезапно арестованного за «фарцовку» и с тех пор героически валившего в Коми лес, из которого изготавливались карандаши «Конструктор» для более благоразумных студентов.
Башмаков заспорил с Геной Игнашечкиным о том, почему страна, казавшаяся несокрушимой, вдруг взяла и с грохотом навернулась, словно фанерная декорация, лишившаяся подпорок. И во время спора он понял почему. Нельзя радоваться чужому больше, чем своему, нельзя ненавидеть свое больше, чем чужое, нельзя свое называть чужими именами. Нельзя! Есть в этом какая-то разрушительная тайна. Они все погибли, распались уже в тот момент, когда восхищались наивными «Звездными войнами» и когда переиначивали «Шарагу» в «Альдебаран». И тут бессильна самая истошная секретность.
– А если бы это были строчки из Пушкина или Рылеева? Это меняло бы дело? «Самовластительный злодей, тебя, твой трон я ненавижу, твою погибель, смерть детей с жестокой радостию вижу!»
– А строчечки-то на стене из Гейне были… «И только лишь взошла заря, рабы зарезали царя…»