Полемизируя с Карамзиным 1810-х гг., Никита Муравьев фактически обращается к тем же тезисам, которые использовал Карамзин в начале 1800-х:
«Сравнивая историю российскую с древнею, историк наш говорит: „Толпы злодействуют, режутся за честь Афин или Спарты, как у нас за честь Мономахова или Олегова дому – немного разности“.
Я нахожу некоторую разность. Там граждане сражались за власть, в которой они участвовали; здесь слуги дрались по прихотям господ своих».
Еще более любопытен эпизод, относящийся к 1817 г., когда в рескрипте гр. А. И. Остерману-Толстому (1772–1857), получившему от чехов в дар кубок, Шишков называл дарителей «соплеменным нам храбрым народом» – император Александр вычеркнул этот оборот. Шишков счел правку носящей стилистический характер и заметил, что подобное выражение уместно, поскольку чехи «нашим наречием» говорят, на что император отвечал:
«Подозрительные немцы подумают, что мы, сближаясь с богемцами, сим родством имеем на них какие-нибудь виды».
В данном случае примечательно и то обстоятельство, что сам Шишков не видел политического содержания признания «одноплеменности», здесь пребывая еще в пределах донационалистических представлений, и то, что для государя данный язык был вполне внятен – и о связанных с ним опасностях он уже имел понимание.
Очерчивая общие контуры понимания националистических движений XIX в., необходимо остановиться на их соотношении с «тремя большими идеологиями», т. е. либерализмом, консерватизмом и социализмом. Прежде всего, на наш взгляд, принципиально неверно рассматривать «национализм», как это нередко встречается, наряду с этими идеологиями – он не представляет собой иного, альтернативного по отношению к ним идеологического проекта, но способен в той или иной степени сочетаться с каждым из них, т. е. перед нами разнопорядковые феномены.
В усложненной оптике национализм оказывался не следствием индустрии, но «одним из путей в современность»: для целого ряда обществ национальные движения были не следствием вхождения в индустриальное общество, а феноменом, с ним связанным и нацеленным на включение в него. Обращаясь к изложенной ранее модели Ганса Кона, дебаты последних десятилетий относительно истории европейских национализмов привели к разграничению национализмов на две группы:
– первой, весьма малочисленной, включающей «самостоятельные», «автохтонные» нации – образовавшиеся под влиянием внутренних вызовов – примерами чему служат Англия и Франция;
– и второй, включающей при всех внутренних различиях практически все известные типы национальных движений, имеющих реактивный характер, – образовавшихся под влиянием внешних вызовов со стороны уже оформившихся национализмов по модели цепной реакции – когда, в противостоянии вызову со стороны другой национальной группы, противостоящее ему сообщество вырабатывает собственные национальные проекты.
рамках данной теоретической схемы национальные движения – естественная часть процесса, связанная с тем, что национализирующееся государство (которое само находится в процессе становления, т. е. национализация есть аспект становления модерного государства, в нормативном смысле являющегося национальным государством) оказывается неспособным достаточно эффективно гомогенизировать население. Причины этого могут быть крайне разнообразны – начиная с того, что у государства отсутствуют достаточные ресурсы для проведения национальной политики достаточной степени интенсивности[7], и вплоть до того, что имеющееся социальное и культурное многообразие слишком велико, чтобы быть включенным в единый гомогенизирующий проект – и при этом, например, существуют другие политические субъекты, например, соседнее государство, реализующее проект, в который часть населения данного государства имеет возможность включиться с меньшими издержками, чем в реализуемый своим собственным государством. Более того, очевидно, что для разных групп в рамках одного и того же проекта существуют различные условия вхождения – высота того барьера, который необходимо преодолевать для включения
Хобсбаум в инициированном им сборнике «Изобретение традиций» и затем в ярком эссе «Нации и национализм после 1780 года» продемонстрировал, что обычная для националистического дискурса отсылка к «традициям», выстраивание генеалогий, уходящих в далекое прошлое, – имеет мало общего с действительностью. «Традиции», в том смысле, когда мы говорим о традициях «шотландских» или «французских», – феномен не только недавний, но и возникающий в тот момент, когда традиционный уклад жизни подвергается радикальным переменам: мы обращаемся к традициям тогда, когда они, собственно, уже отходят в прошлое – более того, логика «сохранения традиций» здесь не действует, поскольку радикально меняется контекст – так, на примере известной шотландской клетки, якобы присущей каждому из кланов, было продемонстрировано, во-первых, что сама эта система возникла усилиями непрофессиональных этнографов, историков и любителей старины в 1820-1830-х гг., и, во-вторых, вписана в гораздо более любопытный процесс – а именно создания «шотландскости», где за образец последней были взяты обитатели северных, горных районов Шотландии, традиционно противостоявшие и противопоставляемые обитателям Lowland’a с центром в Эдинбурге, но конструировалась эта «шотландскость» именно в низинной Шотландии, в противопоставлении с Англией.
Если Францию обычно приводят как пример «гражданского национализма», то более подробное обращение к историческому материалу свидетельствует, что Франции вполне присущи черты, которые связывают с национализмом этническим. Вторая империя (1852–1870) во главе с Наполеоном III вполне демонстрирует логику «собирания» французов в этническом смысле – добиваясь присоединения к Франции в 1859 г. Савойи и Ниццы и стремясь в 1867 г. к аннексии франкофонной части Бельгии (как ранее подобная же цель была характерна для значительной части либералов и радикалов Июльской монархии). Французская история XIX в. дает пример ситуативного обращения к различной по своей природе аргументации – от логики собирания всех компактно проживающих «французов» (определяющихся по различным критериям, чаще всего по языковому) в рамках одного государственного целого вплоть до логики «естественных границ» (каковой на востоке выступает граница по Рейну): перед нами не единая последовательная аргументация, а обращение к различным по своей природе аргументам, в зависимости от ситуации пригодным, дабы обосновать территориальную экспансию или право на удержание уже завоеванных территорий. Аналогичным образом, вполне этнонациональная логика проявится уже во времена Третьей Республики, в ходе деле Дрейфуса – для французских республиканцев оно станет существенным испытанием, в отличие от приведенных ранее примеров, поскольку теперь вопрос будет стоять не об экспансии, а о существующем национальном целом, т. е. о том, что далеко не все граждане Франции могут в равной степени рассматриваться в качестве «французов»: противостояние дрейфусаров и антидрейфусаров выявит глубокий конфликт внутри французского общества о том, кого можно считать лояльными гражданами, продемонстрировав, что для многих – чтобы считать другого принадлежащим к той же политической общности, лояльным ее членом, – требуется многое, выходящее за пределы гражданских критериев.
В данной работе понятия «национальное» и «националистическое движение» используются как синонимичные, также отметим, что термин «национализм» употребляется нами безоценочно, равно как и «империя», «колония» и производные от них. В большинстве случаев в работе мы старались прибегать к понятиям, используемым современниками, – соответственно, когда мы их вводим, то обозначаем кавычками, которые в дальнейшем в тексте снимаются: нередко в наши дни эти слова приобрели другие значения или на передний план вышли другие оттенки смыслов, слова и обороты, бывшие некогда нейтральными, приобрели оценочность, и наоборот. Мы постарались учесть эти аспекты интерпретации, работая над текстом книги, но не всегда это было возможно – потому просим непременно иметь в виду, что речь идет о феноменах прошлого и о событиях более чем столетней давности: за это время изменились не только политические границы, но и границы политического языка. Нашей целью было избегать любого политического высказывания, имеющего непосредственное отношение к современности – для подобного есть другие места и ситуации. Это не означает, что у данного текста отсутствуют те или иные социально-политические, культурные и т. п. имплементации – от них не свободен автор, а следовательно, не может быть свободен и текст, однако они определяются тем, что вытекают из авторской оптики: в силу этого нечто оказалось неувиденным или не оцененным по достоинству в тех сюжетах, которые рассматриваются в тексте, ряд вопросов оказался не заданным, поскольку автор оказался к ним недостаточно восприимчив, однако это же обусловливает и то, что были заданы другие вопросы, которые иная оптика делала бы недоступными или не заслуживающими столь пристального внимания. Со своей стороны автору остается отметить, что он делал все, чтобы не только смотреть так, как он смотрит, но и рефлексировать свою позицию; насколько ему это удалось – судить читателю.
– в-третьих, польское общество, мобилизованное в последние годы существования Речи Посполитой, к началу XIX в. успело выработать достаточно развитое национальное самосознание – иными словами, перед Российской империей в данном случае впервые возникал вопрос взаимодействия не с прежними местными элитами, в сообществах, построенных по этноконфессиональному и сословному принципам, а с национальным сообществом, успевшим выработать вполне действенные механизмы воспроизводства.
Препятствием на пути к полноценному включению стало сочетание целого ряда факторов:
– во-первых, новые элитные группы были слишком многочисленными и одновременно обладающими сознанием своей идентичности и солидарности, чтобы быть в основном своем составе включенными в общеимперские, – в отличие от дворян эстляндской или лифляндской губерний, речь шла о цифрах, сопоставимых с численностью всего остального дворянства Российской империи