точно так же, как пересматривая чужие письма, чужие записи, мы находим, что ложь, ложь! Ложь сочится изо всех буковок, из ноздреватой бумаги, сладкий трудный пот лжи, так обнаруживаем, что дерзновенный полёт, порыв, откровение – ни что иное, как гримаса, и надо долго петлять в закоулочках, переулочках, чтоб убедиться, как витиеватое полое тело опыта необратимо разрушается – участь покинутых городов, о которых тоже в книгах, в письмах, но и первые и последние так непрочны. Стеклянным бредом мелькают в пальцах шарлатанов слова, хрупко обрушиваются геометрически исступлённые стропила календарей, сходят с ума часовых дел мастера, подымаются в цене вороньи шубы, а нагой оскал собеседника, будто мёртвая кость, нездешним светом озаряет лицо. Окна закрыты.
Какое счастье, что прошлое заросло будущим, как пустырь лебедой, полынью, и головокружительная формула безразличия «и т. д.», точно целительным отваром из сорных трав, врачует меня, и я более чем уверен, что смерть моя уже была, и что при наступлении её (в какой раз!) буду думать о неминуемой с ней разлуке.
те, кто был рядом со мной, те, кого судьба поставила около меня, – тех людей почти не осталось. Я глубоко чужд всякому проявлению немецкого романтизма в дружеских отношениях – проливать сопли из-за так называемого духовного родства, метафизической близости не по моей части, тем более, что меня всегда тошнило от «общего дела» каким бы оно ни было: религией ли, искусством, пьянством – уже и любовь между мной и женщиной угнетает, она предполагает, прозрачно намекая на двоих, вероятие некоего «общего дела», чего я всю жизнь бежал, и вот добежал… При всём при том, такого рода взгляд на вещи, т. е. трусливое, рабское и сентиментальное тяготение к пафосу всеобщности, пагубен для наших мест, излишен, искусственен.
Саша, ты понимаешь, что это совершенно нелепо, банально, скучно и сплошная безвкусица. Ну нелепо, ну пошло, ну… ну допиши, Бога ради, доскажи сам – что. А я просто не хочу. Не хочу и всё!»
Похоже, он оправдывался передо мной. А теперь, похоже, я оправдываюсь перед тобой, потому что прочитал в твоих письмах (как говорится, – между строк) начало ненужного умиления и восхищения прошлым: тем образом жизни, который, по случайному стечению обстоятельств, мы вели когда-то в Киеве. Уж больно быстро конкретная дата превращается в когда-то… Образ жизни всего лишь образ жизни, и их, если не подразумевать привычные границы, невероятно много. Образ образом, а моя жизнь – словно стёртая экзотическая пластинка, которой можно при случае похвастать, но слушать которую бесполезно, так как кроме шипения и треска ничего не разобрать. У меня нет никаких знаний. Не наделяй меня ирреальным всеведением, не надо. Я никогда не был учителем, я не хотел им быть, и ты не настолько глуп, чтобы меня не понять. Да, правда, когда-то я выбрал статус наблюдателя, но наблюдения, скажу откровенно, подходят к концу. Вывода я сделать не в состоянии. Поиски магической формулы – не мой удел.
Достоверность. Правдоподобие. Среди множества жизней, которые, расходясь, сливаясь до неразличимости, образуют мою, я ищу достоверность одной, её правдоподобие. Моя жизнь – это не её жизнь. Не его жизнь.
учителя мы избираем самих себя, пальцами закупоривая оплавленные дыры и ступаем дальше – из сада в сад уже пронося не тела, а остатки, обнаруженные светом среди мириад жизней,
Это приглашение, – нахожу я, очутившись за порогом памяти, куда ввергло меня признание друга – мановение руки отца, это некий жест, гранитные крылья, застывший пейзаж, в котором ничего не меняется, пейзаж с вывернутыми наизнанку рукавами перспектив, ложно-бесконечный в расчёте на то, что душа ищет беспредельность, изнемогая, а потому можно начать именно с неё (он и начинает), чтобы в дальнейшем беспечно избавиться, как плащ отдать первому встречному. У меня горло стискивает, когда я повторяю эти слова случайным собутыльникам, встречным и поперечным, знакомым (немому я почему-то не повторил их) и вот то же ей, с которой всё иду и иду по жаркому городу и не знаю, как расстаться. Зачем она мне?
Словом, почему это, а не то? Почему другое обратилось в мертвенно-бледные подобия, контуры которых неопределённы, не поддаются зрению? В самом деле, смешно думать, будто причиной тому – пожар ранним утром. Да, да, а глаза мои беспомощны, они раньше меня подошли к той черте, которую мы вольны называть как угодно. Не различить, где подлинное и не подлинное… и ширится описание, разливается, оборачиваясь к самому себе, к собственной природе, выявляя скрытые, не имеющие никакого отношения к предметности, вещности, формы. Выходит, отодвигая бесформенность, я, между тем, уповаю на строгий её порядок, думаю о ней?
оставив позади безо всякого сожаления рой нарочитых ошибок, ненавязчиво рассуждая, что, судя по всему, ошибаюсь намеренно, когда-нибудь я позволю себе рассказать, как удивительна природа ошибок, удивительна и коварна.