Салтыков, выросший отнюдь не только «на лоне крепостного права», но в том мире, который это право лишь сгибало, но одолеть не могло, − в мире русской деревни, с её вольной речью и с не менее вольными людскими взаимоотношениями, не только усвоил этот раблезианский ген (будем называть его по имени литературного первопроходца), но и раскрыл его, так сказать, на лоне русской литературы. Занимаясь вечной проблемой взаимоотношений человека и власти, он с завораживающей мощью показал не только процессы стирания живого языка административными клише, но и особые случаи их почти мистического взаимодействия. Причём литературоведы давным-давно отметили у Салтыкова его особую самоцензуру: впадая в раблезианство, он нередко, перед сдачей в печать, вымарывал в своих рукописях колоритные, особенно экспрессивные пассажи.
О словесном, образном раблезианстве Салтыкова много лет пишут критики — это раблезианство у него явно не вычитанное, оно генетического свойства, хотя, наверное, подпитывалось и конкретными соприкосновениями Салтыкова с творчеством великого француза (есть, замечу коротко, история, как в 1874 году Некрасов и Салтыков безуспешно пытались напечатать в журнале «Отечественные записки» статью критика Зайцева «Франсуа Рабле и его поэма»).
романа «Современная идиллия». Сказка, как и весь роман, что и говорить, доныне читаются как вчера написанные. Так же они были актуальны в СССР 1930-х годов, после костолома коллективизации и надрывов индустриализации, с разрастающимся ГУЛАГом и предчувствием Большого террора.
«Французы до сих пор читают, например, Рабле или Паскаля, писателей XVI и XVII века, — пишет он в статье «Мысли и заметки о русской литературе», ставшей программной для нашей мгновенно прославившейся «натуральной школы». — Язык этих писателей, и особенно Рабле, устарел, но содержание их сочинений всегда будет иметь свой живой интерес, потому что оно тесно связано с смыслом и значением целой исторической эпохи. Это доказывает ту истину, что только содержание, а не язык, не слог может спасти от забвения писателя, несмотря на изменение языка, нравов и понятий в обществе».
Вместе с тем он был не только честным человеком. С одной стороны, обладая нелёгким даром видеть разнообразные проявления комического в жизни, а с другой — неусыпно и даже независимо от себя помня об этическом идеале, сопровождающем человека в его земном пути, Михаил Евграфович никогда не был лицемером и ханжой. Бурное, гоголевское, раблезианское веселье то и дело озорными волнами выплёскивается на страницы его произведений, очерков, статей, писем… Впрочем, определения этого веселья нужно связать не только с литературой. Салтыков, судя не только по его произведениям, но и по письмам разных лет жизни, остро чувствовал народно-поэтическую стихию, а нескромные сказки, вольные истории знавал не только по собраниям Кирши Данилова, Александра Афанасьева, других русских фольклористов. Помогало ему ставить руку чтение Гоголя, знал он и о книгах Рабле.
Салтыков видел залогом процветания родины экономические преобразования и требовал от Петрашевского покупать для общей библиотеки труды по праву и политической экономии, от чего последний уклонялся.