Kitobdan iqtiboslar Эрни. Мнения одной моралисткиmuallif Анна Хольцфогт
Недавно я подумала вот о чём. Когда школьные учителя или музейные экскурсоводы говорят: «В XII веке наши предки то-то и то-то», — слово «предки» следует понимать буквально. Связь между нами и событиями восьмисотлетней давности заключается не только в том, что в нашей культуре до сих пор заметны отголоски Средневековья. Есть и совершенно объективные генетические узы. Если учесть интенсивность миграции населения Евразии, то получится, что мы кровно связаны едва ли не со всем, о чём когда-либо читали в учебниках всемирной истории.
Я, конечно, могла ошибиться в подсчётах, но у меня сложилась такая картина: за век рождается четыре поколения. В ближайшем у меня два прямых родственника, в поколении бабушек и дедушек — два в квадрате. Дальше два в третьей и четвёртой степенях (восемь прадедов с прабабками, шестнадцать прапра…). Если же я, к примеру, захочу прикинуть, сколько человек, чью кровь я в себе ношу, топтали землю четыре столетия назад, то нужно возвести два в шестнадцатую степень. Получается 65536. Это только прямых родственников, не считая их братьев и сестёр. Отмотаешь ещё на пару веков назад, цифры и вовсе перестанут умещаться в голове. На каком-то этапе они, чего доброго, дорастут до тогдашней численности населения земли. Так или иначе, в многотысячном полчище наших генетических предков почти наверняка есть и те, кто пешком ходил в Рим за индульгенциями, и те, кто участвовал в Тридцатилетней войне.
Человек устроен слишком сложно и нелогично, чтобы его легко было сделать счастливым
Неизвестно, что несбыточнее: сделать так, чтобы ветер всегда дул в правильную сторону или чтобы люди перестали быть флюгерами.
Эрни действительно считала, что для большинства антисемитов их антисемитизм — не содержание, а форма. Содержания у таких людей, строго говоря, вообще нет. Нет элементарного душевного фундамента — нежелания причинять боль другому живому существу, врождённого или приобретённого понимания того, что человек человека не должен обижать. Если он, этот простейший фундамент, заложен, то всё в порядке. Ни в каких более сложных «принципах» подлинная нравственность не нуждается. Но если он отсутствует, дело плохо. Такие люди всецело определяются тем, какие требования к ним предъявляет государство, общество, начальство на работе. Их можно заставить соблюдать законы, быть вежливыми на улице, не грубить клиентам, не мучить животных, не топтать растения. Но стоит ветру перемениться… Неизвестно, что несбыточнее: сделать так, чтобы ветер всегда дул в правильную сторону или чтобы люди перестали быть флюгерами.
«Вот мы все сидим здесь, за накрытым столом, — думала Ютта. — С нами всё в полном порядке. И в следующую секунду будет так же. И через миллион секунд. А миллион — это почти бесконечность». Чем мельче ты дробишь жизнь, тем незыблемее она кажется. Если сосредоточиться на размеренности своего быта, как на оранжевом окне среди темноты, то время остановится, как останавливается для того, кто задержал дыхание.
Иллюзия, конечно же, давно рассыпалась. Война и время постепенно отняли у Ютты почти всё, чем она так дорожила в детстве и юности. Но загадочный свет чужих окон по-прежнему притягивал взгляд.
И всё-таки вещи — стены, ковры, серебряные ложки, мельхиоровые вилки, каминные часы с золотистыми шариками, которые крутятся туда-сюда, — успокаивали её. Ей мнилось, что они удерживают тепло людей, их купивших, и что за всю эту дребедень можно ухватиться. Как за «прекрасное мгновение», которое «повременило».
«Заглядываю в двери и окна по пути…» — вспомнилось Ютте. Вечерами городские дома за стёклами трамвая превращались для неё в волшебные фонари, таинственно-притягательные вместилища чужих судеб. Заполненный светом оконный переплёт, как рамка кинокадра, делал мирки посторонних людей более цельными и яркими, чем большой мир — тот, который Ютта видела вокруг. И чем её собственный, воспринимаемый только изнутри. Однажды, когда ей было лет двенадцать, она погасила свет в своей комнате и, наведя театральный бинокль на противоположное крыло дома, заглянула в чью-то кухню. Во дворе было безлюдно и почти темно, чёрные верхушки деревьев колыхались над крышей, а в маленьком ярко-оранжевом квадрате полная пожилая женщина в переднике хлопотала у плиты. Отходила, брала что-то в буфете, возвращалась. Казалось бы, совершенно заурядное зрелище. Но Ютту оно заворожило. Женщина как будто бы двигалась в каком-то особенном, густом воздухе. Чем он был насыщен? Наверное, покоем, несокрушимым домашним счастьем в
Иногда ей очень нравилось подолгу грустить и ничему не радоваться, иногда она, идеализируя уходящее детство, перелистывала детские книжки и старалась себе самой казаться проще, наивнее, младше, чем была на самом деле. А потом вдруг забывала, что мир теперь пресный, и тогда воздух становился волнующе осязаемым и дразнил всё тело, проникая сквозь слои одежды.
Ещё в ранней юности Эрни заметила, что воспринимает собственную жизнь как своего рода черновик, набросок. Ей постоянно казалось, будто она всё доделывает, додумывает, рассматривает и чувствует не до конца. Ни в чём нет идеального порядка, отовсюду торчат нитки, потому что вечно возникают какие-то помехи, вечно не хватает или времени, или терпения, или сил. Лёгкая досада, вызываемая этой непобедимой незавершённостью, уравновешивалась глубоко запрятанной, но очень стойкой надеждой на то, что однажды можно будет пережить всё хорошее «по второму кругу», и он, этот второй круг, получится полнее, красивее, насыщеннее первого. Вот тогда-то Эрни наконец разглядит все те дразнящие «подлёдные» картины, которые так часто и так смутно брезжат в её голове.
«Пожалуйста, пусть в жизни хороших добрых людей и невинных животных будет как можно меньше огорчений и разочарований, даже небольших, как можно больше радостей, хотя бы маленьких»,
