Onlayn kitobni bepul oʻqing: ta muallif Путешествие по «Путешествию в Арзрум»
Новые материалы
и исследования
по истории
русской культуры
АЛЕКСАНДР ДОЛИНИН
ПУТЕШЕСТВИЕ
ПО «ПУТЕШЕСТВИЮ В АРЗРУМ»
МОСКВА, 2023
СОДЕРЖАНИЕ
Вступление
Глава I. Когда и зачем Пушкин поехал на войну с турками?
Глава II. Когда и почему было написано «Путешествие в Арзрум»?
Глава III. Какими источниками пользовался Пушкин?
Глава IV. Какое «Путешествие в Арзрум» мы читаем?93
Глава V. Рассказчик
Глава VI. Предтечи
Глава VII. Смысл странствия
Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года Текст и комментарии
Приложение. Из комментария к «Путешествию в Арзрум»
ВСТУПЛЕНИЕ
«Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года» — самое недооцененное и малоизученное сочинение Пушкина. Современникам оно не понравилось. В его оценке сошлись даже Ф.В. Булгарин и В.Г. Белинский, непримиримые антагонисты: оба сочли его бессодержательным (см. ниже, с. 98–99). Прочитав «Путешествие» в 1836 году, сразу после выхода первой книжки «Современника», молодой дипломат Д.В. Поленов был разочарован: «...статья мало занимательная и еще менее достойная пера Пушкина, ибо все впечатления схвачены на лету и набросаны слегка в записную книжку» (цит. по: Хрущов 1879: 17). Во второй половине XIX века известный педагог-методист В.И. Водовозов в своем пособии для учителей словесности, выдержавшем пять изданий (1868, 1872, 1878, 1885, 1905), предлагал — для обсуждения главных жанровых особенностей путевых записок — разбирать с учениками несколько описательных отрывков из «Путешествия», «написанного очень живым слогом и с некоторою наблюдательностью», подчеркивая его недостатки. По мнению Водовозова, у Пушкина подробно не обрисованы местности, через которые он проезжает, и «почти ни слова не сказано» о народах, с которыми ему пришлось столкнуться. «Мы находим у автора одни беглые заметки: он едет не с целью изучить страну, а так, для развлечения, — сокрушается он. — Между тем тут можно бы заметить много важного и любопытного. <…> Встречаясь с такими разнообразными личностями, каковы: калмыки, черкесы, персияне, турки, можно бы по крайней мере изобразить их внешний тип, их наружность, одежду и ухватки» (Водовозов 1885: 157–159). На протяжении полувека сотни российских учителей словесности усваивали передовые идеи Водовозова и транслировали их своим ученикам, закрепляя за «Путешествием» репутацию легковесного сочинения.
Поскольку познавательная ценность «Путешествия в Арзрум» была, по общему мнению, невелика, редакторы собраний сочинений Пушкина, начиная с 1880-х годов, стали добавлять к пушкинскому тексту более «содержательные» фрагменты, извлеченные из пушкинских путевых записок 1829 года. Материала, правда, хватило лишь на несколько вставок, но мы до сих пор читаем «Путешествие» не в том виде, в котором оно было написано и напечатано (см. об этом главу IV, с. 93–114).
Пренебрежительное отношение к «Путешествию в Арзрум» было отчасти обусловлено довольно низкой репутацией жанра травелога у критиков и исследователей, хотя у читателей он пользовался популярностью. В академических собраниях сочинений для него даже завели особый раздел «Путешествия», тем самым отделив от более благородных разновидностей художественной прозы. До последних десятилетий ХХ века травелогами мало интересовались и в западных университетах, пока к ним не обратились многочисленные приверженцы новомодного направления в гуманитарных науках, так называемых постколониальных исследований.
Под влиянием «Ориентализма» Э. Саида, одной из самых заразительных книг последних пятидесяти лет, на большинство путешествий за пределы христианской ойкумены стали смотреть как на искаженную и порабощающую репрезентацию враждебного «Другого», орудие колониализма, расизма и империалистической эксплуатации (обзор основных работ см.: Пономарев 2020). Исключение делалось лишь для немногочисленных «радикальных» травелогов, в которых подрывались колониалистские и расовые стереотипы (Youngs 2013: 9). Если с этой точки зрения посмотреть на «Путешествие в Арзрум», то мы не найдем в нем ничего, что выходило бы за рамки имперского mainstream’a (ср.: Thompson 2000: 61–67). Пушкин нисколько не сомневается в необходимости покорения и христианизации кавказских горцев, хотя на этот раз он ничего не говорит о военном решении вопроса, которое воспел в эпилоге «Кавказского пленника». Его дифирамбы генералу Котляревскому, «бичу Кавказа», чей «ход, как черная зараза, / Губил, ничтожил племена», и генералу Ермолову, жестокому истребителю «гордых сынов Кавказа», в свое время возмутили Вяземского, который писал А.И. Тургеневу:
Мне жаль, что Пушкин окровавил последние стихи своей повести. <…> От такой славы кровь стынет в жилах, и волосы дыбом становятся. Если мы просвещали бы племена, то было бы что воспеть. Поэзия не союзница палачей; политике они могут быть нужны, и тогда суду истории решить, можно ли ее оправдывать или нет; но гимны поэта не должны быть никогда славословием резни (ОА 1899: 274–275).
В специальном отступлении, вошедшем в первую главу «Путешествия», но написанном еще в 1829–1830 годах, Пушкин весьма пессимистически расценил перспективы усмирения «буйных черкесов» без их полного разоружения, но на этот раз возложил надежды не на резню, а на просвещение через торговлю и проповедь христианства православными миссионерами по образцу героических миссионеров католических, о которых он прочитал у Ф.-Р. Шатобриана:
Черкесы нас ненавидят. Мы вытеснили их из привольных пастбищ; аулы их разорены, целые племена уничтожены. Они час от часу далее углубляются в горы и оттуда направляют свои набеги. Дружба мирных черкесов ненадежна: они всегда готовы помочь буйным своим единоплеменникам. Дух дикого их рыцарства заметно упал. Они редко нападают в равном числе на казаков, никогда на пехоту и бегут, завидя пушку. Зато никогда не пропустят случая напасть на слабый отряд или на беззащитного. Здешняя сторона полна молвой о их злодействах. Почти нет никакого способа их усмирить, пока их не обезоружат, как обезоружили Крымских Татар, что чрезвычайно трудно исполнить, по причине господствующих между ними наследственных распрей и мщения крови. Кинжал и шашка суть члены их тела, и младенец начинает владеть ими прежде, нежели лепетать. У них убийство — простое телодвижение. <…> Что делать с таковым народом? Должно однако ж надеяться, что приобретение восточного края Черного моря, отрезав Черкесов от торговли с Турцией, принудит их с нами сблизиться. Влияние роскоши может благоприятствовать их укрощению: самовар был бы важным нововведением. Есть средство более сильное, более нравственное, более сообразное с просвещением нашего века: проповедание Евангелия. Черкесы очень недавно приняли Магометанскую веру. Они были увлечены деятельным фанатизмом апостолов Корана, между коими отличался Мансур, человек необыкновенный, долго возмущавший Кавказ противу русского владычества, наконец схваченный нами и умерший в Соловецком монастыре. Кавказ ожидает христианских миссионеров. Но тщетно в замену слова живого выливать мертвые буквы и посылать немые книги людям, не знающим грамоты (25–27).
По мнению Я.А. Гордина, употребляя «мало уместное» слово «роскошь» и совсем неуместное «самовар», Пушкин издевается над «идеей бытовой адаптации горцев» и, в частности, над запиской «Покорение кавказских жителей» Н.С. Мордвинова, представленной кабинету министров в 1816 году (Гордин 2000: 28). Я же думаю, что Пушкин писал все это без издевки, совершенно серьезно, имея в виду под роскошью, конечно же, не «обилие предметов комфорта, излишества в жизненных удобствах, удовольствиях, связанных с большими денежными затратами, расточительством» (определение из «Словаря языка Пушкина» [Словарь языка Пушкина 2000 III: 1094]), а всего лишь удобные бытовые предметы, которые было бы полезно внедрить в примитивный быт горцев, чтобы, по замечанию Пушкина в дневнике 1829 года, создать у них «новые потребности» и мало-помалу сблизить с завоевателями (Левкович 1988: 141). В этом смысле русский самовар — «роскошь нищеты», как назвал его Вяземский (Вяземский 1986: 267), — мог бы привлечь нищих чаелюбивых мусульман.
Что же касается записки Мордвинова, то знакомство с ней Пушкина ничем не подтверждается, хотя мысли, высказанные известным либералом, действительно, напоминали пушкинские. Мордвинов исходил из того, что кавказские племена, отделенные от цивилизованного мира непроходимыми горами, ущельями и лесами, «останутся навсегда и вечно в независимости, доколе сохранят свои нравы, обычаи, доколе довольны будут дарами единой природы, и внутри домов своих находить будут все, что умеренным и обыкновенно при диком состоянии малочисленным желаниям удовлетворять избыточно». Покорить такие народы силой оружия невозможно, считал он, и поэтому «должно приучить их к тому, что Россия производит и чем может их всегда снабжать. Должно увеличить число вещей, им потребных, должно возродить в них новые желания, новые нужды, новые привычки, должно ознакомить их с нашими обычаями, нашими наслаждениями, нашими увеселениями и умягчить суровую нравственность их нашим роскошеством, сблизить их к нам понятиями, вкусами, нуждами и требованием от нас домашней утвари, одежды и всяких прихотливых изделий» (Мордвинов 1902: 149–150).
Умеренные взгляды Мордвинова или Пушкина ни в коем случае нельзя считать оппозиционными. В 1820–1830-е годы и условные «левые», и условные «правые» были убеждены в необходимости полного покорения Кавказа, а позиции в спорах о методах достижения цели не зависели от общих политических воззрений. Например, наиболее жесткие, бесчеловечные «силовые» методы решения проблемы предлагал революционер П.И. Пестель в «Русской правде» (Пестель 1906: 47–48; Гордин 2000: 6–9), тогда как охранитель К.В. Нессельроде, враг свободы во всех ее проявлениях, писал И.Ф. Паскевичу 16 декабря 1830 года, что идея покорения кавказских горцев военной силой ему не нравится, и предлагал вернуться к «системе императрицы Екатерины, которая применяла к ним принцип „разделяй и властвуй“ римлян» (Щербатов 1891: 141 2-й паг.; оригинал по-фр.). Сам Паскевич, в отличие от своего предшественника А.П. Ермолова, склонялся к более или менее умеренным методам, пытался объяснить генеральному штабу и военному министерству «необходимость постепенногоовладения краем устройством крепостей и сообщений» (Там же: 276), просил прислать новых христианских проповедников, потому что «проповедники из грузинского духовенства отличаются совершенной бездарностию и не в состоянии противодействовать успехам пропаганды турецких мулл» (Там же: 275), привлекал на службу в русскую армию воинов из мусульманских племен и рапортовал об их успехах 1.
Пытаясь представить Пушкина критиком правительственной политики на Кавказе, редакторы, начиная с П.А. Ефремова, ввели в первую главу «Путешествия» пассаж из путевых заметок 1829 года о дурном обращении во Владикавказе с аманатами, то есть юношами-заложниками, которых покоренные племена отдавали русским в знак примирения: «Их держат в жалком положении. Они ходят в лохмотьях, полунагие, и в отвратительной нечистоте. На иных видел я деревянные колодки. Вероятно, что аманаты, выпущенные на волю, не жалеют о своем пребывании на Кавказе» (Пушкин 1881: 272). Однако то же самое беспокоило и Паскевича, который в отношении к управляющему Главным штабом от 18 декабря 1830 года писал:
Недостаточное внимание к участи аманатов представляет два следующих неудобства: 1) что мы, имея у себя по несколько лет молодых людей, не расположили к себе никого из них, потому что не дали им никакого образования, не познакомили их с образом жизни лучшим, нежели ведут их соотчичи, и они являют из себя одних арестантов, и 2) что общества, видя таковое невнимание к их аманатам, стараются посылать вместо людей лучших фамилий просто наемников, мало значащих для общества, следствием чего были частые измены.
Обращая на сей предмет внимание, я предложил всех аманатов, в Кавказской области от разных народов находящихся, перевести в Ставрополь и там учредить для них училище (Бумаги Паскевича 1878: 943).
Высочайшее разрешение на перевод аманатов в Ставрополь для получения образования было уже через месяц получено (Там же: 944), так что к 1835 году, когда Пушкин писал «Путешествие в Арзрум», его владикавказские наблюдения потеряли всякую актуальность.
Некоторым гуманным военно-образовательным идеям был не чужд и сам Николай I. Совершив в 1837 году инспекционную поездку на Кавказ, он остался чрезвычайно доволен тем, что горцы (как ему доложили) охотно отдают сыновей в русские корпуса, и сделал наивный вывод: «…сомнения нет, что лет чрез 20 весь ближний раздор сих горских народов нечувствительно сольется в единое целое с линейными казаками». «Считаю сие дело первой важности и всячески оному помогать буду», — сообщал он Паскевичу (Щербатов 1896: 335).
Справедливости ради следует сказать, что далеко не все русские, служившие на Кавказе, разделяли упования на ассимиляцию горцев через торговлю, образование, обращение в христианство и военную службу. «Смешно и странно слышать определение, что посредством распространения в горах торговли всего вернее укротить неистовства горцев, — негодовал анонимный автор очерка «Поездка в Грузию», напечатанного в «Московском телеграфе». — Для такой благой цели г<оспода>м филантропам не угодно ли будет завести торговую компанию? Любопытно было бы видеть ее успехи там, где осуждается на презрение всякий, занимающийся торговлею, тогда как, напротив, приобретения грабежом, убийством, воровством получают завидное соревнование, и чрез них стяжается полное уважение и слава известности. У дикарей обычаи заменяют законы; один только торг не был предосудителен у черкесов: это продажа пленников и красивых детей обоего пола!» (1833. Ч. 52. № 15. С. 338).
На черкеса автор очерка смотрит только как на «врага гнусного и страшного» и полностью его дегуманизирует. Для него черкес — злодей, убийца, жестокостью превосходящий «кровожадного зверя» и умерщвляющий «из одного удовольствия умертвить»; у него «зверское лицо», наводящее ужас, и он возбуждает «и презрение, и ненависть видом своим»; его можно держать в повиновении только «инстинктом страха» (Там же: 336–337) 2.
По сравнению с такой риторикой отношение Пушкина к иноплеменникам и иноверцам не может не показаться достаточно толерантным, хотя оно больше похоже на снисходительное равнодушие, чем на эмпатию. Его портреты «Другого», как правило, коротки и внеоценочны. Например, о легендарном чеченском разбойнике Бей-Булате, которого он видел в Арзруме, куда тот приехал на поклон к Паскевичу, Пушкин пишет только: «мужчина лет тридцати пяти, малорослый и широкоплечий» (78). Одновременно с ним «нарочно ездил смотреть Бей Булата» подполковник И.Т. Радожицкий, который описал его совсем иначе:
Это человек среднего роста, довольно толстый, пожилой, с багровым лицом и темнокрасною, круглою, от ушей бородкою; глаза небольшие, кабаньи, т.е. быстрые, блуждающие, кровавые. В физиономии нет ничего отличительного, кроме лукавства и скрытности; но, казалось, он весь налит кровью и жаждал ее (Радожицкий 1877: 36).
Если для Радожицкого Бей-Булат — это такой же, как и стереотипический чеченец автора «Московского телеграфа», кровожадный человек-зверь, то для Пушкина он просто заурядный горец, не заслуживающий никакого внимания.
Во время путешествия Пушкину встретились калмыки, осетины, грузины, армяне, персы, татары, черкесы и прочие кавказские мусульмане, турки, но живой человеческий интерес у него вызвали, пожалуй, лишь персидский поэт Фазиль-Хан, поразивший его своей европейской учтивостью, и, с другой стороны, всяческие уродцы: начальник езидов, «высокий уродливый мужчина, в красном плаще и черной шапке» (60); «мнимый гермафродит» «с лицом старой курносой чухонки» (67), турецкий дервиш, полунагой детина «с дубиной в руках и с мехом (outre) за плечами» (73), оравший во все горло; «ужасный нищий» на арзрумском базаре (82). Все остальные «другие» появляются и моментально исчезают без всякой рефлексии; это живописные виньетки, расцвечивающие повествование, не более и не менее того.
Пушкин видит и описывает чужой мир не политически, а эстетически, и потому к «Путешествию в Арзрум» неприменимы лекала, выработанные постколониальной критикой, для которой эстетическое, как честно призналась одна исследовательница травелогов, есть лишь «дымовая завеса консервативной культурной повестки дня» (Bohls 1995: 22). Рискуя прослыть новым С.Т. Верховенским, напрасно убеждавшим прогрессивную молодежь, что Шекспир и Рафаэль выше народности и даже социализма, я все-таки осмелюсь утверждать, что для пушкинского травелога легко вычитываемая из него имперская и колониалистская составляющая — дело десятое, и потому в дальнейшем ей будет уделено не очень много внимания.
В книге о повестях Пушкина В. Шмид показал, что их можно читать двумя способами — прозаическим (следуя за линейным развертыванием сюжета) и поэтическим, то есть «читать так, как читают поэзию, т.е. намеренно медленно, задерживаясь на отдельных мотивах, обращая внимание на словесное оформление, воспринимая значения слов на нескольких уровнях» (Шмид 2013: 34). Я думаю, что «Путешествие в Арзрум» заслуживает такого двойного чтения не в меньшей степени, чем «Повести Белкина», «Пиковая дама» или «Капитанская дочка». Из всех литературоведов, писавших о пушкинском травелоге, только П.М. Бицилли увидел в нем «чистую лирику», поэзию, которая «порывает с пластическими искусствами и являет в чистоте свою изначальную природу мусического искусства, тяготеющего к своей первооснове, первому „полярному“ искусству — музыке» (Бицилли 1937: 257; курсив оригинала). В тексте он проследил музыкальное развитие нескольких мотивов и указал на ряд метрических вкраплений 3. Но еще до Бицилли «Путешествие» прочитали поэтически В.В. Набоков и О.Э. Мандельштам — модернисты, писавшие и стихи, и прозу, — которые сочли его достойным цитирования и творческого усвоения.
Герой набоковского «Дара» Федор Годунов-Чердынцев, готовясь перейти от поэзии к прозе и написать биографию своего отца, прославленного путешественника, изучает пропущенное раньше «Путешествие», находит в нем «особенное наслаждение» и учится у Пушкина «прозрачному ритму»:
…только что попались слова: «Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моей любимой мечтой» 4, как вдруг его что-то сильно и сладко кольнуло. <…> «Жатва струилась, ожидая серпа». Опять этот божественный укол! А как звала, как подсказывала строка о Тереке («то-то был он ужасен!») или — еще точнее, еще ближе — о татарских женщинах: «Оне сидели верхами, окутанные в чадры: видны были у них только глаза да каблуки». Так он вслушивался в чистейший звук пушкинского камертона — и уже знал, чего именно этот звук от него требует (Набоков 2002: 277–278, 279).
Когда Федор в начатой, но не законченной книге об отце описывает его азиатские экспедиции с томом Пушкина в походной сумке, он не только инкрустирует повествование несколькими короткими ритмичными фразами в пушкинском духе («близится вечер, натягивая тень на горные скаты»; «И какие бывали рассветы!»; «Вода в колодцах пахла порохом» и т.п.), но и развивает приемы, которые у Пушкина еще только намечены. Во-первых, он, вслед за Пушкиным, строит рассказ как монтаж цитат и перифраз из разных источников, подвергая их стилистической унификации (о работе Пушкина с источниками см. ниже в главе III), а, во-вторых, в вымышленной биографии отца подчеркивает перекличку и сцепление мотивов, складывающихся в тему судьбы, что делал и Пушкин, только не так последовательно.
Мандельштам в 1930 году совершил поездку по Армении и затем написал путевые очерки, название которых — «Путешествие в Армению» (1931–1932) — перекликается с пушкинским. В этой поездке он, как заметила И.З. Сурат, видел «последование пушкинского кавказского путешествия, совершенного на сто лет раньше, и, соответственно, „Путешествие в Арзрум“ стало жанровой матрицей его „Путешествия в Армению“» (Сурат 2009b: 13; подробнее см.: Сурат 2018). Хотя прямых отсылок к самому «Путешествию» непосредственно в тексте не обнаружено, они есть в двух стихотворениях, примыкающих к циклу «Армения» и датированных октябрем 1930 года. В стихотворении «Дикая кошка — армянская речь…» и в отпочковавшемся от него отрывке «И по-звериному воет людье…», а также в их черновых набросках (см.: Сурат 2009b: 233; Мусатов 2000: 337–341) Мандельштам, как кажется, откликнулся на важнейшие, но не эксплицированные «поэтические» темы «Путешествия в Арзрум» — напряженное ожидание гибели и преодоление страха.
Исследователи сходятся в том, что «чудный чиновник без подорожной <…> на пути к Эрзеруму» в отрывке — это Пушкин, которого во всех казенных бумагах именовали (отставным) чиновником 10-го класса и который от Тифлиса до военного лагеря в турецкой Армении ехал без документов:
И по-звериному воет людьё,
И по-людски куролесит зверьё…
Чудный чиновник без подорожной,
Командированный к тачке острожной,
Он Черномора пригубил питье
В кислой корчме на пути к Эрзеруму.
(Мандельштам 2009: 152)
Прямых аналогий загадочному «питью Черномора», пригубленному «чудным чиновником» в «кислой корчме», в «Путешествии в Арзрум» нет, хотя В.В. Мусатов указал на эпизод в первой главе (29), где Пушкин вместе с путешественником-французом в первый раз пьет кахетинское вино из вонючего бурдюка (Мусатов 2000: 339). К этому нужно присовокупить упоминание о духане в деревне Казбек, где путешественников встречает местный князь, «великан», пьющий чихирь из «пузастого бурдюка» (32), и сцену у городничего в грузинском городе Душете, когда Пушкин требует стакан вина еще до того, как находит в кармане подорожную (37). При этом имя Черномора, волшебника из «Руслана и Людмилы», наводит на мысль, что Мандельштам имел в виду не вино, а некий волшебный напиток — возможно, по ассоциации с «волшебным питьем» пушкинской поэзии, о котором писал Катенин в послании «А.С. Пушкину» 5. Но если учесть, что Черномор — волшебник злой и страшный, что предложенное им питье кислое (метонимический перенос эпитета на соседнее существительное, с напитка на корчму) и что «чудный чиновник» его только пригубил, а не выпил, то образ можно понять как намек на «черный мор», то есть чуму 6 — и тогда, конечно же, на «Пир во время чумы», где герой призывает пить «быть может — полное чумы» дыханье Девы-Розы, и на «Путешествие в Арзрум». Из «Путешествия» мы узнаем, что чума преследовала Пушкина с самых первых и до самых последних дней путешествия, когда он посетил чумной лагерь в Арзруме, но из «европейской робости» «не сошел с лошади и взял предосторожность стать по ветру» (82). Тогда в широком смысле кислое «питье Черномора» — это подобие горькой смертной чаши, которая чудом миновала Пушкина в дороге, на войне и в зачумленном городе.
Не следует, наверное, искать какое-то реалистическое объяснение и образу «каторжной тачки», к которой русские тюремщики второй половины XIX века, позорясь перед всем цивилизованным миром, приковывали провинившихся заключенных. К 1930 году этот образ превратился в расхожую метафору, означающую тяжелую ношу, некий угнетающий душу груз, от которого человек не в состоянии освободиться. В романе Ф.К. Сологуба «Тяжелые сны» (1895) страдающая героиня не может понять, зачем нужно «тащить каторжную тачку жизни», и рассказывает анекдот о каторжнике, которой изукрасил свою тачку «пестрыми узорами». «К чему он это сделал, — спрашивает она. — Ведь это ему не помогло <…> тачка ему опротивела. Он умолял со слезами, чтобы его отковали» (Сологуб 1911: 58–59). Вслед за Сологубом ту же метафору использовал и экономист И.Х. Озеров (псевдоним Ихоров) в довольно популярной публицистической книге «Исповедь человека на рубеже ХХ века»: «Мы каторжники жизни и должны тащить свою тачку, к которой мы прикованы» (Озеров 1904: 61). Просматривая февральский номер «Звезды» за 1930 год 7, Мандельштам мог обратить внимание на фрагмент третьей части «Жизни Клима Самгина», где М. Горький цитировал полюбившийся ему афоризм немецкого искусствоведа и писателя Э. Фукса: «Интеллигент — каторжник, прикованный к тачке истории» (Горький 1975: 51). Для Пушкина, как, впрочем, и для Мандельштама, такой каторжной тачкой была унизительная несвобода, полицейский надзор, гнет бюрократического государства.
В «Путешествии» Пушкин рассказывает, что даже пересечение государственной границы, о котором он так мечтал, не позволило ему обрести настоящую свободу от империи: «Я весело въехал в заветную реку, и добрый конь вынес меня на турецкий берег. Но этот берег был уже завоеван; я все еще находился в России» (52). На то, что Мандельштам подразумевал именно мотив пересечения границы, указывает отнюдь не кавказское, а западнорусское слово «корчма», которое у Пушкина встречается лишь один раз — в названии сцены из «Бориса Годунова» «Корчма на литовской границе» (Словарь языка Пушкина 2000 II: 397). Герою Пушкина, в отличие от автора, удается «удрать, улизнуть» из России на Запад, но путь на Восток грозит поэту гибелью. Недаром в черновике стихотворения «Дикая кошка — армянская речь…» Мандельштам прямо отсылает к «грибоедовскому» эпизоду «Путешествия в Арзрум» — встрече Пушкина с арбой, на которой везут гроб Грибоедова (или Грибоеда, как его называют сопровождающие), убитого в Тегеране:
Грянуло в двери знакомое: ба!
Ты ли дружище — какая издевка
Там где везли на арбе Грибоеда
Долго ль еще нам ходить по гроба,
Как по грибы деревенская девка.
(Мандельштам 2009: 472)
В окончательном варианте прямая отсылка отсутствует, но игра с созвучными словами «гроб» и «гриб» осталась, что позволяет идентифицировать пушкинский подтекст даже без черновика.
Последняя строфа стихотворения устанавливает контраст между «людьем» советского настоящего и людьми прошлого, между современным подневольным (как декабристы, осужденные по какому-то из одиннадцати разрядов) поэтом и Пушкиным:
Были мы люди, а стали людьё,
И суждено — по какому разряду? —
Нам роковое в груди колотье
Да эрзерумская кисть винограду.
(Мандельштам 2009: 152) 8
Поскольку виноград у Мандельштама, как известно, почти всегда ассоциируется с поэзией, то «эрзерумская кисть винограда» может относиться не только к пушкинскому наследию в целом, но и, более конкретно, к кавказским стихам и к самому «Путешествию в Арзрум», которое Мандельштам, очевидно, тоже числит по разряду поэтического 9.
***
В книге, которая предлагается читателю, я рассматриваю «Путешествие в Арзрум» прежде всего как художественный текст. В главе I реконструируется история самого путешествия, предпринятого в 1829 году, в главе II исследуются причины, побудившие Пушкина обратится к рассказу о путешествии шесть лет спустя, в главе III выявляются многочисленные источники, на которые он опирался, в главе IV речь идет об изданиях и редакторских искажениях текста, в главе V описывается двойная позиция рассказчика, в главе VI путешествие Пушкина на Восток сопоставляется со смертями на Востоке Байрона и Грибоедова, а в главе VII обсуждаются основные темы травелога.
Некоторые фрагменты книги представляют собой переработанные и дополненные версии моих статей, печатавшихся ранее в научных сборниках 10.
В основную часть книги вошла также редакция «Путешествия», соответствующая прижизненной публикации пушкинского текста в журнале «Современник» (1836. Т. 1. С. 17–84) и существенно отличающаяся от редакции Ю.Н. Тынянова, которая с 1930-х годов печатается почти во всех авторитетных изданиях (обоснование моего выбора см. в главе IV). Текст частично переведен на новую орфографию: устранены буквы «і», «ъ», «ѣ», «θ»; модернизировано написание приставок и флексий. Все остальные особенности орфографии и пунктуации пушкинского времени сохранены без изменений. Редакторские исправления ошибок и опечаток, а также восстановленные по рукописи купюры даются в угловых скобках и, как правило, объясняются в подстрочных примечаниях. Кроме того, примечания содержат справки о лицах, которые в пушкинском тексте обозначены инициалами, об источниках литературных цитат и аллюзий и, в нескольких случаях, о вышедших из употребления словах. Имена собственные и географические названия, информацию о которых легко найти в интернете, не комментируются. Примечания Пушкина обозначены звездочкой.
Для удобства читателей в тексте «Путешествия» сделана разметка страниц по «Современнику». За исключением особо оговоренных случаев все цитаты из него в книге даны по моей редакции с указанием страниц из этой разметки в скобках. Все остальные произведения и письма Пушкина цитируются по Большому академическому изданию (Пушкин 1937–1959) с указанием тома и страницы в скобках.
В приложении к книге (с. 249–276) помещены ранее опубликованные в научных сборниках заметки о «Путешествии в Арзрум» 11, которые носят чисто комментаторский характер и потому не вошли в основную часть.
Я написал книгу за месяцы самоизоляции из-за того или благодаря тому, что нам с женой пришлось отменить все запланированные поездки и заменить их путешествиями воображаемыми — по разным странам, временам, музеям и, конечно же, предметам наших занятий. Поэтому я назвал ее «Путешествие по „Путешествию в Арзрум“». Вместе со мной и рядом со мной это путешествие проделала моя жена Галина Васильевна Лапина, которая поддерживала меня, не давала впасть в уныние, внимательно читала все главы, помогала советами и неустанной терпеливой заботой. Моя благодарность ей не знает предела.
Уже в третий раз мою книгу редактировала А.С. Бодрова, работа с которой не только приносит мне большую пользу, но и доставляет неподдельное удовольствие, за что я не устану ее благодарить.
Я должен также сердечно поблагодарить коллег и друзей, в разное время помогавших мне советами, справками, консультациями и замечаниями: А.Ю. Балакина, И.Ю. Виницкого, Е.А. Добренко, К.В. Долинину, Т.И. Краснобородько, Е.О. Ларионову, О.А. Лекманова, В.А. Мильчину, А.Л. Осповата, Н.Г. Охотина, О.А. Проскурина.
1 Один из офицеров, служивших в армии Паскевича, писал: «Как занимателен для наблюдателя стан русский в Азии. Вы найдете здесь полки мусульман наших Закавказских провинций, конницу Кенгерлы — воинственное племя Нахичеванского округа, команду Карских армян, сотни Баязетских Мусульман, вольных курдов, в прошедшем году воевавших против нас, а в нынешнем добровольно явившихся под знамена наши <…> чеченцев недоступного Кавказа». Он же рассказывал о приезде в Арзрум прославленного чеченского разбойника Бейбулата, который «явился к Главнокомандующему <…> и поверг во власть его себя и своих сопутников, обязуясь честною службою искупить вину прежних дел» (Броневский 1830: 144–145, 147). В «Путешествии в Арзрум» Пушкин несколько раз упоминает «беков мусульманских полков», входивших в армию Паскевича, а в последней главе особо отмечает приезд к Паскевичу того же «славного-Бей-булата <…> с двумя старшинами Черкеских [sic!] селений» (78).
2 По хорошо аргументированному предположению В.И. Симанкова, автором очерка, скорее всего, был П.П. Каменский (1812?–1871), впоследствии известный писатель, считавшийся преемником Бестужева-Марлинского (см.: Симанков 2021). В 1832 году он уехал из Петербурга на Кавказ, где до 1836 года служил унтер-офицером в гренадерских полках (о Каменском см. статью А.И. Рейтблата: Русские писатели: Биографический словарь. М., 1992. Т. 2: Г–К. С. 459–460).
3 Ср.: «[ в грибоедовском отступлении ] проза соскальзывает в шести- и пятистопный ямб, размеры свойственные как раз трагедии: „Приехав в Грузию, женился он на той, которую любил“; „она была мгновенна и прекрасна“» (Бицилли 1937: 253). Ямбическим вкраплением маркирован центральный образ книги — монастырь на Казбеке («казалось, плавал в воздухе, несомый облаками» — Я3+Я3). Сходные «соскальзывания», причем не только в ямбы, но и в трехсложные размеры, мы наблюдаем и в другом «сильном месте» текста, сцене пересечения государственной границы: «белела снеговая, двуглавая гора» (Я3+Я3); «ковчег, причаливший к ее вершине с надеждой обновления и жизни» (Я5+Я5); «Утро было прекрасное. Солнце сияло» (Ан4); «Я весело въехал в заветную реку» (Ам4).
4 Любопытно, что Набоков изменил ритм второй пушкинской фразы, последние три слова которой всегда печатались с окончаниями на -ю: «моею любимою мечтою» (52). Фразу легко можно было бы сделать анапестической (с детских лЕт путешЕствия бЫли моЕю любИмой МечтОй), но ни Пушкин, ни Набоков этой возможностью не воспользовались.
5 Сторонники такой интерпретации, как правило, видят в имени Черномора аллюзию не на волшебника, а на его тезку, дядьку тридцати трех богатырей из «Сказки о царе Салтане…», и связывают с Черным морем, Черноморьем и общей для Пушкина и Мандельштама черноморской топикой (см.: Сурат 2009b: 242–243; Мусатов 2000: 340; Амелин, Мордерер 2001: 128–129).
6 См., например, в поэме А.Ф. Вельтмана «Беглец» (1825) о чуме в Молдавии: «Губитель жизни, черный мор» (Вельтман 1836: 27).
7 «Всегда просматривал журналы», — вспоминала Н.Я. Мандельштам (Мандельштам 2017: 23).
8 Отличный разбор предшествующих строф, в которых нет арзрумских аллюзий, см.: Литвина, Успенский 2014.
9 В черновике последний стих читался иначе: «Да эрзерумский стакан лимонаду» (Мандельштам 2009: 472). «Лимонад» вместо «винограда» вызывает менее однозначные ассоциации. С одной стороны, он тоже может восприниматься как метафора поэзии через «Фелицу» Г.Р. Державина. Ср. «Поэзия тебе любезна, / Приятна, сладостна, полезна, / Как летом вкусный лимонад» (Мусатов 2000: 342). На пушкинском празднике в Московской городской думе в 1880 году появился почтенный старец Никифор Федорович Емельянов (или, по записи Н.А. Лейкина, Никифор Емельянович Федоров), служивший камердинером у Пушкина, который рассказал собравшимся, что его барин во время литературной работы «не пил ни капли вина, но истреблял в большом количестве освежающий лимонад, который и припасался для него заблаговременно» (Пятковский 1889: 275; Цявловский 1931: 289, запись Н.А. Лейкина). С другой стороны, «стакан лимонада или воды», по свидетельству К.К. Данзаса, Пушкин выпил перед дуэлью в кафе Вольфа (Пушкин в воспоминаниях 1998 II: 402). Мандельштам об этом не мог не знать и, вероятно, сначала хотел соединить две темы: поэзию Пушкина и его гибель.
10 Долинин А. 1) Пушкин и Виктор Фонтанье // Европа в России: Сборник статей. М., 2010. С. 105–124; 2) «Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года» в редакции и интерпретации Ю. Тынянова // Озерная школа: Труды пятой летней школы на Карельском перешейке по русской литературе. Поселок Поляны, 2009. С. 22–37; 3) Байроновский след в книге Пушкина «Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года» // Memento vivere: Сборник памяти Л.Н. Ивановой. СПб., 2009. С. 122–131; 4) Dichtung und Wahrheit Пушкина: «Грибоедовский эпизод» в «Путешествии в Арзрум во время похода 1829 года» // История литературы. Поэтика. Кино: Сборник в честь Мариэтты Омаровны Чудаковой. М., 2012. С. 115–129; 5) «Вран — символ казни» (Из комментариев к «Путешествию в Арзрум») // Con amore: Историко-филологический сборник в честь Любови Николаевны Киселевой. М., 2010. С. 157–168; 6) «Кавказские врата» (Дарьяльское ущелье в «Путешествии в Арзрум») // Лотмановский сборник. М., 2014. [Вып.] 4. С. 203–218.
11 Долинин А. 1) Выбранные места из будущего комментария к «Путешествию в Арзрум» // Пушкинские чтения в Тарту. Тарту, 2019. [T.] 6. Вып. 1: Пушкин в кругу современников. С. 236–252 (= Acta Slavica Estonica XI); 2) Два комментария к «Путешествию в Арзрум» // Временник Пушкинской комиссии. СПб., 2020. Вып. 34. С. 130–143.
9 В черновике последний стих читался иначе: «Да эрзерумский стакан лимонаду» (Мандельштам 2009: 472). «Лимонад» вместо «винограда» вызывает менее однозначные ассоциации. С одной стороны, он тоже может восприниматься как метафора поэзии через «Фелицу» Г.Р. Державина. Ср. «Поэзия тебе любезна, / Приятна, сладостна, полезна, / Как летом вкусный лимонад» (Мусатов 2000: 342). На пушкинском празднике в Московской городской думе в 1880 году появился почтенный старец Никифор Федорович Емельянов (или, по записи Н.А. Лейкина, Никифор Емельянович Федоров), служивший камердинером у Пушкина, который рассказал собравшимся, что его барин во время литературной работы «не пил ни капли вина, но истреблял в большом количестве освежающий лимонад, который и припасался для него заблаговременно» (Пятковский 1889: 275; Цявловский 1931: 289, запись Н.А. Лейкина). С другой стороны, «стакан лимонада или воды», по свидетельству К.К. Данзаса, Пушкин выпил перед дуэлью в кафе Вольфа (Пушкин в воспоминаниях 1998 II: 402). Мандельштам об этом не мог не знать и, вероятно, сначала хотел соединить две темы: поэзию Пушкина и его гибель.
5 Сторонники такой интерпретации, как правило, видят в имени Черномора аллюзию не на волшебника, а на его тезку, дядьку тридцати трех богатырей из «Сказки о царе Салтане…», и связывают с Черным морем, Черноморьем и общей для Пушкина и Мандельштама черноморской топикой (см.: Сурат 2009b: 242–243; Мусатов 2000: 340; Амелин, Мордерер 2001: 128–129).
6 См., например, в поэме А.Ф. Вельтмана «Беглец» (1825) о чуме в Молдавии: «Губитель жизни, черный мор» (Вельтман 1836: 27).
7 «Всегда просматривал журналы», — вспоминала Н.Я. Мандельштам (Мандельштам 2017: 23).
8 Отличный разбор предшествующих строф, в которых нет арзрумских аллюзий, см.: Литвина, Успенский 2014.
1 Один из офицеров, служивших в армии Паскевича, писал: «Как занимателен для наблюдателя стан русский в Азии. Вы найдете здесь полки мусульман наших Закавказских провинций, конницу Кенгерлы — воинственное племя Нахичеванского округа, команду Карских армян, сотни Баязетских Мусульман, вольных курдов, в прошедшем году воевавших против нас, а в нынешнем добровольно явившихся под знамена наши <…> чеченцев недоступного Кавказа». Он же рассказывал о приезде в Арзрум прославленного чеченского разбойника Бейбулата, который «явился к Главнокомандующему <…> и поверг во власть его себя и своих сопутников, обязуясь честною службою искупить вину прежних дел» (Броневский 1830: 144–145, 147). В «Путешествии в Арзрум» Пушкин несколько раз упоминает «беков мусульманских полков», входивших в армию Паскевича, а в последней главе особо отмечает приезд к Паскевичу того же «славного-Бей-булата <…> с двумя старшинами Черкеских [sic!] селений» (78).
2 По хорошо аргументированному предположению В.И. Симанкова, автором очерка, скорее всего, был П.П. Каменский (1812?–1871), впоследствии известный писатель, считавшийся преемником Бестужева-Марлинского (см.: Симанков 2021). В 1832 году он уехал из Петербурга на Кавказ, где до 1836 года служил унтер-офицером в гренадерских полках (о Каменском см. статью А.И. Рейтблата: Русские писатели: Биографический словарь. М., 1992. Т. 2: Г–К. С. 459–460).
3 Ср.: «[ в грибоедовском отступлении ] проза соскальзывает в шести- и пятистопный ямб, размеры свойственные как раз трагедии: „Приехав в Грузию, женился он на той, которую любил“; „она была мгновенна и прекрасна“» (Бицилли 1937: 253). Ямбическим вкраплением маркирован центральный образ книги — монастырь на Казбеке («казалось, плавал в воздухе, несомый облаками» — Я3+Я3). Сходные «соскальзывания», причем не только в ямбы, но и в трехсложные размеры, мы наблюдаем и в другом «сильном месте» текста, сцене пересечения государственной границы: «белела снеговая, двуглавая гора» (Я3+Я3); «ковчег, причаливший к ее вершине с надеждой обновления и жизни» (Я5+Я5); «Утро было прекрасное. Солнце сияло» (Ан4); «Я весело въехал в заветную реку» (Ам4).
4 Любопытно, что Набоков изменил ритм второй пушкинской фразы, последние три слова которой всегда печатались с окончаниями на -ю: «моею любимою мечтою» (52). Фразу легко можно было бы сделать анапестической (с детских лЕт путешЕствия бЫли моЕю любИмой МечтОй), но ни Пушкин, ни Набоков этой возможностью не воспользовались.
10 Долинин А. 1) Пушкин и Виктор Фонтанье // Европа в России: Сборник статей. М., 2010. С. 105–124; 2) «Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года» в редакции и интерпретации Ю. Тынянова // Озерная школа: Труды пятой летней школы на Карельском перешейке по русской литературе. Поселок Поляны, 2009. С. 22–37; 3) Байроновский след в книге Пушкина «Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года» // Memento vivere: Сборник памяти Л.Н. Ивановой. СПб., 2009. С. 122–131; 4) Dichtung und Wahrheit Пушкина: «Грибоедовский эпизод» в «Путешествии в Арзрум во время похода 1829 года» // История литературы. Поэтика. Кино: Сборник в честь Мариэтты Омаровны Чудаковой. М., 2012. С. 115–129; 5) «Вран — символ казни» (Из комментариев к «Путешествию в Арзрум») // Con amore: Историко-филологический сборник в честь Любови Николаевны Киселевой. М., 2010. С. 157–168; 6) «Кавказские врата» (Дарьяльское ущелье в «Путешествии в Арзрум») // Лотмановский сборник. М., 2014. [Вып.] 4. С. 203–218.
11 Долинин А. 1) Выбранные места из будущего комментария к «Путешествию в Арзрум» // Пушкинские чтения в Тарту. Тарту, 2019. [T.] 6. Вып. 1: Пушкин в кругу современников. С. 236–252 (= Acta Slavica Estonica XI); 2) Два комментария к «Путешествию в Арзрум» // Временник Пушкинской комиссии. СПб., 2020. Вып. 34. С. 130–143.
ГЛАВА I.
КОГДА И ЗАЧЕМ ПУШКИН ПОЕХАЛ НА ВОЙНУ С ТУРКАМИ?
4 марта 1829 года санкт-петербургский почтовый директор К.Я. Булгаков выдал отставному чиновнику 10-го класса Александру Сергеевичу Пушкину следующий важный документ, заверенный черной сургучной печатью:
Почтовым местам и Станционным Смотрителям от Санктпетербурга до Тифлиса и обратно.
Г. Чиновнику 10 класса Александру Сергеевичу Пушкину, едущему от Санкт-Петербурга до Тифлиса и обратно, предписываю Почтовым местам и Станционным Смотрителям давать означенное в подорожной число почтовых лошадей без задержания, и к проезду оказывать всякое < по>собие. —
Марта 4 дня 1829 года.
Санктпетербургский Почтдиректор
Константин Булгаков
(Литературный архив 1938: 5)
На следующий день, заручившись кроме этого письма (или «вида», как его называет П.В. Анненков) «свидетельством» частного пристава П.Е. Моллера, Пушкин получил подорожную до Тифлиса в военно-губернаторской канцелярии и 9 марта выехал в Москву (Дела 1906: 82; Анненков 1855: 215–216).
Хотя в Петербурге тогда еще не знали, что военные действия в Закавказье возобновились в ночь с 19 на 20 февраля, когда турки начали осаду крепости Ахалцих, захваченной русскими годом раньше («Северная пчела» сообщила об этом лишь 28 марта), всем было понятно, что Кавказский корпус под началом графа Паскевича, проводивший зиму в Грузии, вскоре выступит в поход. Пушкин особенно не скрывал, что собирается присоединиться к действующей армии. О своих планах он еще в феврале сообщил Н.Н. Раевскому-старшему, обещая передать письмо его сыну, другу Пушкина, командовавшему Нижегородским драгунским полком, который входил в Кавказский корпус (Раевские 1908 I: 441–442). В Москве Пушкин говорил А.Я. Булгакову, брату петербургского почт-директора, что «едет в армию Паскевича узнать ужасы войны» (РА. 1901. № 11. С. 298) 1.
Очень скоро планы Пушкина стали секретом Полишинеля и для более или менее широкой публики. В самом конце марта вышел в свет очередной номер московского «Дамского журнала», где его редактор, князь П.И. Шаликов, поместил стихотворное послание с названием, которое говорило само за себя: «К Александру Сергеевичу Пушкину (Сказавшему мне, что он едет в мое отечество, Грузию)». В его концовке содержался намек на то, что Пушкин едет не только в Грузию, но еще и на войну:
Поэт! не измени надежде,
Родившейся в груди моей!
Ты был любезен мне и прежде;
Но будешь более стократ,
Когда Иверию на лире
Прославишь и в войне, и в мире:
Я буду твой по сердцу брат!
(ДЖ. 1829. Ч. 26. № 14. С. 10; курсив оригинала)
К этому времени в III Отделении уже располагали более точными сведениями. Не позднее 22 марта там было получено сообщение тайного агента (предположительно, Ф.В. Булгарина), который докладывал, что добыл первые известия о поездке Пушкина «от собаченки его, [Ореста] Сомова», и в довольно фамильярном тоне давал Бенкендорфу и фон Фоку совет:
Вспомните при сем, что у Пушкина родной брат служит на Кавказе, и что господин поэт столь же опасен pour l’Etat, как неочиненное перо. Ни он не затеет ничего, в своей ветренной голове, ни его не возьмет никто в свои затеи. Это верно! Laissez le courir le monde, chercher des filles, des inspirations poètiques et du jeu. [Позвольте ему ездить по свету в поисках девиц, поэтических вдохновений и карточной игры. — фр.] Можно смело ручаться, что это путешествие устроено игроками, у коих он в тисках. Ему верно обещают золотые горы на Кавказе, а как увидят деньги или поэму, то выиграют и — конец (Дела 1906: 82; Документы 2007: 856–857).
Бенкендорф, судя по всему, внял советам своего агента и решил закрыть глаза на поездку Пушкина, предпринятую без его разрешения. Он даже не доложил о ней Николаю I, который узнал, что Пушкин был в действующей армии и вошел с ней в Арзрум, только в сентябре из газет, рассвирепел и потребовал объяснений 2. В марте Бенкендорф ограничился лишь письмом петербургскому военному губернатору П.В. Голенищеву-Кутузову, в котором не без ехидства сообщал ему, что узнал об отъезде Пушкина случайно, и напоминал об обязанности «предписать начальству того места, куда г. Пушкин уехал, о надлежащем продолжении за ним учрежденного с Высочайшего утверждения секретного наблюдения» (Дела 1906: 83; Документы 2007: 859–860; письмо от 22 марта).
Бенкендорф, вероятно, не сообщил Голенищеву-Кутузову, куда именно посылать предписание, не только из начальственной спеси (дескать, проворонили, теперь сами разбирайтесь), но и потому, что не знал наверняка, где в конце концов окажется Пушкин. Его ближайший помощник М.Я. фон Фок уведомлял его: «Пушкин пробудет, как уверяют его здешние друзья, несколько времени в Москве, и как он из тех людей, qui tournent au gré de leur allumette [которые зажигаются от каждой спички; у которых семь пятниц на неделе. — фр.] , то, может быть, или вовсе останется в Москве, или прикатит сюда назад» (Дела 1906: 82; Документы 2007: 857). Предположение фон Фока могло бы оказаться правильным, и Пушкин никуда бы не поехал, если бы получил согласие Н.И. Гончаровой на брак с ее дочерью Натальей, к которой он посватался в конце апреля через Ф.И. Толстого. Но ответ, как известно, был неопределенным, — ни да ни нет, нужно подождать, она еще слишком молода, — и, получив его, Пушкин на следующий же день уехал из Москвы на Кавказ с заездом в имение к опальному Ермолову. В письме будущей теще 5 апреля 1830 года он так объяснил свои чувства и свой отъезд:
Lorsque je la vis pour la première fois, sa beauté venait d’être à peine aperçue dans le monde; je l’aimai, la tête me tourna, je la demandai, votre réponse, toute vague qu’elle était, me donna un moment de délire; je partis la même nuit pour l’armée; demandez-moi ce que j’allais y faire, je vous jure que je n’en sais rien, mais une angoisse involontaire me chassait de Moscou; je n’aurais pu y soutenir ni votre présence, ni la sienne (XIV: 75) [Когда я увидел ее в первый раз, красоту ее едва начинали замечать в свете. Я полюбил ее, голова у меня закружилась, я сделал предложение, ваш ответ, при всей его неопределенности, на мгновение свел меня с ума; в ту же ночь я уехал в армию; вы спросите меня — зачем? клянусь вам, не знаю, но какая-то непроизвольная тоска гнала меня из Москвы; я бы не мог там вынести ни вашего, ни ее присутствия. — фр. (XIV: 404)] .
Ясно, что 1 мая 1829 года Пушкин бросился «вон из Москвы» импульсивно, в расстроенных чувствах, под влиянием момента, но, как хорошо известно, охота к перемене мест, тоска по чужбине овладели им на несколько лет раньше (см.: Цявловский 1962: 150–152), причем Кавказ он рассматривал как альтернативу недоступной для него Европе. 18 мая 1827 года Пушкин писал брату, что собирается «или в чужие края, т.е. в Европу, или во свояси, т.е. во Псков, но вероятнее в Грузию» (XIII: 329). Когда весной следующего года Николай ответил отказом на просьбу Пушкина разрешить ему вступить в армию и отправиться на войну с турками вслед за самим императором и его главной квартирой (речь шла о балканском театре военных действий), он обиделся и написал Бенкендорфу, что желал бы провести следующие шесть-семь месяцев в Париже и просит на то «драгоценное дозволение» государя (XIV: 11, письмо от 21 апреля 1828 года). Тогда Бенкендорф послал к нему своего следователя по секретным делам А.А. Ивановского, по совместительству литератора-энтузиаста средней руки, издателя альманаха «Альбом северных муз» (1828), в котором был впервые напечатан пушкинский «Талисман». Мемуару Ивановского о разговоре с Пушкиным, где в уста собеседников вложены невероятно напыщенные тирады, доверять нельзя, но советы, которые посланец Бенкендорфа, по его словам, дал обиженному поэту, заслуживают внимания:
Если б вы просили о присоединении вас к одной из походных канцелярий: Александра Христофоровича, или графа К.В. Нессельроде или И.И. Дибича — это иное дело, весьма сбыточное, вовсе чуждое неодолимых препятствий. <…> Но знаете ли, что я сделал бы на вашем месте? Я предпочел бы поездку в армию графа Эриванского — в колыбель человеческого рода, в землю св. Ноя, в отчизну Зороастров, Киров и Дариев, где еще звучит эхо библейских, мифологических и древне-исторических преданий. <…> Ведь и брат ваш там? Но когда зоркий глаз ваш, ваша пытливая мысль исчерпали бы и истощили до дна поэтические и исторические сокровища этой романтической земли, тогда от вас зависело бы испросить позволение перешагнуть к нам — в Европейскую Турцию (РС. 1874. № 2. С. 397–398).
Предложение пойти на службу в канцелярию Бенкендорфа, Дибича или Нессельроде Пушкина явно не заинтересовало 3, но к совету поехать в армию Паскевича, в которой тогда действительно служил его брат Лев, он, кажется, прислушался. В письме матери от 1 июня 1828 года зять Пушкина Н.И. Павлищев сообщал из Петербурга: «…шурин Александр еще здесь. Заглядывает к нам, но или сидит букою, или на жизнь жалуется; Петербург проклинает, хочет то за границу, то к брату на Кавказ» (Павлищев 1890: 97). Таким образом, самовольная поездка в Тифлис, а потом и в действующую армию была осуществлением прошлогоднего плана, подсказанного Ивановским — скорее всего, по наущению его начальника. Может быть, этим объясняется довольно странная, почти попустительная реакция Бенкендорфа на дальнее путешествие Пушкина. Только в самом конце сентября, после разговора с разгневанным государем, он набрасывает карандашом записку, в которой сформулированы грозные вопросы и претензии к Пушкину;
Lui faire demander qui lui a permis d’aller à Erzeroum — d’abord c’est hors de la frontiere et 2-me il a oublié qu’il doit m’avertir de tout ce qu’il fait, au moins en fait voyage. Cela fera qu’à la première occasion on lui assignera un endroit [Спросить его, кто ему позволил ехать в Арзрум — во-первых, это заграница, а во-вторых, он забыл, что обязан сообщать мне обо всем, что делает, по крайней мере, о своих путешествиях. Это приведет к тому, что при первом же нарушении ему будет назначено место пребывания. — фр.] (цит. по: Лемке 1909: 493–494) 4.
Тем не менее 1 октября он посылает письмо, основанное на этой записке, отнюдь не Пушкину, который — как Бенкендорфу не составляло особого труда узнать из полицейских донесений — уже десять дней живет в Москве, в гостинице «Англия», под секретным надзором (Красный архив. 1929. Т. 6 (37). С. 239), а тифлисскому военному губернатору С.С. Стрекалову:
Милостивый Государь
Степан Степанович!
Государь Император, осведомлясь из публичных известий, что известный по отечественной словесности Стихотворец, Александр Сергеевич Пушкин, разъезжая в странах за Кавказских, был даже в Арзеруме, Высочайше повелеть мне изволил отнестись к Вашему Превосходительству, чтобы Вы, Милостивый Государь, изволили призвать к себе Г. Пушкина и спросили его, по чьему позволению он предпринял сие путешествие и по каким причинам, против данного им мне обещания, не предуведомил он меня о своем намерении отправиться в те страны, но исполнил сие без моего на то согласия! При сем случае Ваше превосходительство не оставите заметить Г. Пушкину, что сей его поступок легко почесть можно своеволием и обратить на него невыгодное внимание.
Прося покорнейше о последующем почтить меня благосклонным уведомлением, имею честь быть с совершенным почтением Вашего Превосходительства покорнейший слуга
А. Бенкендорф
(Дела 1906: 94; Документы 2007: 894)
Из этого великолепного образца бюрократического хитроумия становится понятно, что Бенкендорф в разговоре с Николаем I сделал вид, что ничего не знает ни о поездке Пушкина, ни о его нынешнем местопребывании, и решил на всякий случай заручиться официальным ответом из Тифлиса, который он получил только в ноябре. Однако уже 14 октября, через два дня после отъезда Пушкина из Москвы в Петербург (с заездом в тверские имения Вульфов), Бенкендорф посылает ему на петербургский адрес близкое по содержанию, но довольно дружелюбное по тону послание, давая понять, что причина реприманда — недовольство Государя:
Милостивый государь,
Александр Сергеевич!
Государь император, узнав по публичным известиям, что Вы, милостивый государь, странствовали за Кавказом и посещали Арзерум, высочайше повелеть мне изволил спросить Вас, по чьему позволению предприняли вы сие путешествие. Я же, с своей стороны, покорнейше прошу Вас уведомить меня, по каким причинам не изволили Вы сдержать данного мне слова и отправились в закавказские страны, не предуведомив меня о намерении вашем сделать сие путешествие.
В ожидании отзыва Вашего для доклада его императорскому величеству, имею честь быть с истинным почтением и преданностию,
милостивый государь,
ваш покорный слуга
А. Бенкендорф
(XIV: 49)
Вернувшись в Петербург 10 ноября, Пушкин немедленно отвечает Бенкендорфу, объясняя свой проступок исключительно легкомыслием («n’y a-t-il que de l’étourderie») и желанием повидаться с братом, как если бы он читал мартовскую записку тайного агента III Отделения:
Arrivé au Caucase, je ne pus résister au désir de voir mon frère qui sert dans le régiment des dragons de Nigni-novgorod et dont j’étais séparé depuis 5 ans. Je crus avoir le droit d’aller à Tiflis. Arrivé là, je ne trouvai plus l’armée. J’écrivis à H<иколай > Раевской, un ami d’enfance, afin qu’il obtînt pour moi la permission de venir au camp. J’y arrivai le jour du passage du Sagan-lou. Une fois là, il me parut embarrassant d’éviter de prendre part aux affaires qui devaient avoir lieu et c’est ainsi que j’assistai à la campagne moitié soldat, moitié voyageur (XIV: 51) [По прибытии на Кавказ, я не мог устоять против желания повидаться с братом, который служит в Нижегородском драгунском полку и с которым я был разлучен в течение 5 лет. Я подумал, что имею право съездить в Тифлис. Приехав туда, я уже не застал там армии. Я написал Николаю Раевскому, другу детства, с просьбой выхлопотать для меня разрешение на приезд в лагерь. Я прибыл туда в самый день перехода через Саган-лу, и, раз я уже был там, мне показалось неудобным уклониться от участия в делах, которые должны были последовать; вот почему я проделал кампанию, в качестве не то солдата, не то путешественника. — фр. (XIV: 397)] .
По-видимому, именно такое объяснение и хотел получить Бенкендорф, поскольку на этом инцидент был исчерпан и никаких неприятных для Пушкина последствий не имел.
Похожие объяснения Пушкин дал вo вступительной части двух черновых редакций предисловия к «Путешествию в Арзрум» (из печатной редакции эта часть исключена), назвав первоначальной целью поездки лечение на Кавказских водах и добавив к брату еще и «некоторых приятелей»:
[1] В 1829-м году отправился я на Кавказ лечиться на водах. Находясь в так<ом > близком расстоянии от Тифлиса мне захотелось туда съездить для свидания с некоторыми из моих приятелей, и с братом, служившем <так!> тогда в Ниж<егородском > драг<унском > полку — Приехав в Тифлис, я уже никого из них не нашел; армия [уже] выступила в поход. — Желание видеть войну, и сторону мало известную, побудило меня просить у е<го > с<иятельства > гр<афа > Паск<евича > Эрив<анского > позволение приехать в армию — Таким образом видел я блестящую войну увенчанную взятием Арзрума (VIII, кн. 2: 1021–1022).
[2] В 1829 году отправился я на Кавказские воды. В таком близком расстоянии от Тифлиса, мне захотелось туда съездить для свидания с братом и некоторыми из моих приятелей. Приехав в Тифлис, я уже никого из них не нашел. Армия выступила в поход. Желание видеть войну и сторону мало известную побудило меня просить у Е.С. графа Паскевича-Эриванского позволения приехать в Армию. Таким образом видел я блистательный поход, увенчанный взятием Арзрума (VIII, кн. 2: 1024) 5.
В письме Бенкендорфу и в черновиках предисловия Пушкин лукавил, представляя свою поездку не заранее запланированным путешествием, а безобидной причудой взбалмошного поэта, движимого родственными или дружескими чувствами и поэтическим любопытством, хотя в его словах о желании повидаться с братом и некоторыми приятелями была изрядная доля истины. Несомненно, он давно мечтал встретиться с любимым другом юности Н.Н. Раевским, которому посвящены «Кавказский пленник» и «Андрей Шенье». Еще в 1827 году Пушкин писал брату на Кавказ, что если выберется в Грузию, то не для его «прекрасных глаз, а для Раевского» (XIII: 329). Во время арзрумского похода он жил в палатке Раевского; там слушал военные разговоры «молодых генералов» (то есть, кроме хозяина, генерала И.Г. Бурцова и генерала Н.Н. Муравьева), «рассуждавших о движении, им предписанном», и наблюдал экзотических гостей — беков мусульманских полков и предводителя езидов; там обедал с друзьями, запивая «азиатский шашлык английским пивом и шампанским, застывшим в снегах таврийских» (56, 59); там, по воспоминаниям М.В. Юзефовича, адъютанта Раевского и друга Льва Пушкина, «в тесном кругу» читал «Бориса Годунова» и отрывки из последней главы «Евгения Онегина» (Пушкин в воспоминаниях 1998 II: 113).
Несомненно, Пушкин был рад видеть своего лицейского товарища Вольховского («наш В.») и Михаила Пущина (П., М.П.), младшего брата их общего друга Ивана (в «Путешествии в Арзрум» они упомянуты вместе).
Несомненно, ему были приятны некоторые новые знакомства и возобновление двух-трех старых, петербургских, кажется, шапочных.
Почти все старые и новые знакомые Пушкина, с которыми, как мы знаем из «Путешествия в Арзрум» и мемуарных свидетельств, он общался, были так или иначе связаны с тайными обществами, привлекались к следствию по делу декабристов и подверглись разного рода наказаниям, от строгих до самых ничтожных (сведения о них см.: Вейденбаум 1903; Алфавит декабристов 1925, по указ.; Декабристы 1988, по указ.). Граф Петр Коновницын (К.) был отнесен судом к государственным преступникам IX разряда, служил на Кавказе рядовым, а затем прапорщиком. Михаил Пущин, государственный преступник X разряда, был приговорен к лишению чинов, дворянства и к написанию в солдаты «до отличной выслуги», которую он получил еще в персидскую кампанию, когда его произвели в прапорщики. Солдатом служил на Кавказе дальний родственник Пушкина, граф Захар Чернышев, несправедливо приговоренный по VII разряду к четырем годам каторги (он, как вспоминал Юзефович, был позван оценить знание Пушкиным английского языка).
К числу «прикосновенных», то есть «лиц, кои прикосновенны были к делу о злоумышленных обществах, но, не быв преданы верховному уголовному суду, понесли исправительные наказания» (Вейденбаум 1903: 494), принадлежали: 1) граф Владимир Мусин-Пушкин (граф П.), в огромной бричке которого Пушкин проехал часть пути в Тифлис; 2) Николай Семичев (С.), майор Нижегородского драгунского полка, новый знакомый Пушкина, который сопровождал его во время первого боя, а перед этим, по воспоминаниям М.И. Пущина, обедал у Раевского с ним, Пушкиным и его братом Львом (Пушкин в воспоминаниях 1998 II: 98); 3) Иван Бурцов (см. о нем ниже, с. 103–105), возможно, знакомый Пушкина по Петербургу, где в его квартире собирались участники так называемой «Священной артели», куда входили Вольховский и Иван Пущин; с апреля 1829 года генерал-майор, командир Херсонского полка; 4) Василий Сухоруков (С.) — новый знакомый Пушкина, казачий офицер, историк Войска Донского, издатель альманаха «Русская старина на 1825 год». Беседы с ним в Арзруме Пушкин особо отмечает в пятой главе: «Вечера проводил я с умным и любезным С<ухоруковым>, сходство наших занятий сближало нас. Он говорил мне о своих литературных предположениях, о своих исторических изысканиях, некогда начатых им с такою ревностию и удачей. Ограниченность его желаний и требований поистине трогательна. Жаль, если они не будут исполнены» (77). Уже в Петербурге Пушкин обращался к Бенкендорфу с ходатайством о возвращении Сухорукову собранных им материалов по истории войска Донского, но получил решительный и грубый отказ военного министра, графа Чернышева (XVII: 70–71; XIV: 215–216; подробнее см.: Линин 1937).
Наконец, самые близкие к Пушкину люди — Раевский и Вольховский — в число «прикосновенных» не входили. Арестованные после декабрьского восстания по подозрению в принадлежности к тайным обществам, они были полностью оправданы и продолжили свою блестящую военную карьеру.
Круг походного общения Пушкина побудил некоторых советских пушкинистов утверждать, что он поехал на Кавказ главным образом ради встречи с декабристами. «Свидание с братом и приятелями, то есть с декабристами, было, пожалуй, наиболее важной целью путешествия в Грузию, — писал В.С. Шадури. — <…> Великого поэта всегда непреодолимо влекло к ним, к друзьям и товарищам. <…> Задыхаясь в столице в обстановке полицейского произвола, чувствуя гнетущее одиночество, он рвался на Кавказ, во что бы то ни стало хотел попасть туда. Во-первых, это было его непреодолимой духовной потребностью и, во-вторых, путешествие в Арзрум, свидание с декабристами входили в общий план творческих замыслов поэта. Предстояло продолжение „Евгения Онегина“. Декабристская тема должна была отразиться и в других произведениях великого поэта. Требовался живой, конкретный материал» (Шадури 1966: 46, 47, 48). С Шадури полностью соглашался Г.П. Макогоненко, утверждавший даже (непонятно, на каком основании), что «декабристы должны были стать героями его [Пушкина] путевых записок» (Макогоненко 1982: 312–313).
Подобные объяснения не кажутся мне убедительными по нескольким причинам. Во-первых, единственным близким другом Пушкина, с кем он мог вести доверительные беседы, был Раевский, который, строго говоря, декабристом не был. Во-вторых, и Пушкин, и декабристы, и «прикосновенные» офицеры знали, что находятся под постоянным военно-полицейским надзором, и, естественно, вели себя очень осторожно. Думаю, именно поэтому, как вспоминал декабрист А.С. Гангеблов, «во время пребывания в отряде Пушкин держал себя серьезно, избегал новых встреч и сходился только с прежними своими знакомыми, при посторонних же всегда был молчалив и казался задумчивым» (Гангеблов 1888: 188). В-третьих, сами декабристы и «прикосновенные», по свидетельству того же Гангеблова, не любили говорить о «декабрьской катастрофе», арестах и допросах: «Где ни встречались, где ни сходились они, начиная с Арзрума, всегда они казались веселыми, приветливыми как между собою, так и с другими. <…> В разговорах между собою, то, что хотя [бы] издали наводило мысль на декабрьскую катастрофу, считалось неуместным, как бы неприличным» (Там же: 204–205). Думаю, что Пушкин видел в них много претерпевших людей своего круга, смелых и умелых воинов, честно выполняющих свой долг, читателей и ценителей его поэзии, но никак не родственные души и умы, к которым его «непреодолимо влекло».
Подозревали Пушкина и в других тайных умыслах. Как мы помним, в III Отделении полагали, что его путешествие организовали профессиональные игроки, у которых он был «в тисках». Когда в 1874 году эта часть записки тайного агента была обнародована в анонимной статье (см.: РС. 1874. Т. 10. № 8. С. 703), автором которой, как вскоре выяснилось, был М.М. Попов 6, П.П. Вяземский прокомментировал ее следующим образом:
Поездка его [Пушкина] в 1829 году на Кавказ и в Малую Азию могла быть устроена действительно игроками. Они, по связям в штабе Паскевича, могли выхлопотать ему разрешение отправиться в действующую армию, угощать его живыми стерлядями и замороженным шампанским, проигрывать ему безрасчетно деньги на его путевые издержки. Устройство поездки могло быть придумано игроками в простом расчете, что они на Кавказе и в Закавказьи встретят скучающих богатых людей, которые с игроками не сели бы играть и которые охотно будут целыми днями играть с Пушкиным, а с ним вместе и со встречными и поперечными его спутниками (Вяземский 1893: 515).
В.Ф. Ходасевич полагал, что предположение Вяземского не лишено оснований. Пушкин, писал он, «конечно, не мог сознательно помогать игрокам, служа им приманкой для завлечения неопытных. Но без ведома для себя он мог стать приманкой, потому что к весне 1829 г. он действительно оказался у игроков „в тисках“. И из этих тисков ему уже не суждено было вырваться» (Ходасевич 2001: 123; курсив автора). Однако в известных нам обстоятельствах путешествия ничто не указывает на присутствие тайной направляющей силы, подталкивающей Пушкина к игорному столу. Внезапный отъезд из Москвы, короткие остановки, строгая дисциплина в военном лагере — все это препятствовало организации серьезной игры. К тому же во время похода Пушкин находился под постоянной опекой своего здравомыслящего друга Н.Н. Раевского. По свидетельству М.И. Пущина, спутника Пушкина на обратном пути, он начал играть в банк только на Кавказских водах, в Пятигорске и в Кисловодске, где его «обчистили» на тысячу червонцев, занятых на дорогу у Раевского, случайные знакомые — офицер Павловского полка В.В. Астафьев (как сухо замечает мемуарист, «может быть, и шулер») и сарапульский городничий В.А. Дуров, брат знаменитой «кавалерист-девицы» (Пушкин в воспоминаниях 1998 II: 101–103; РС. 1884. № 2. С. 335–336). Но и этот рассказ свидетельствует не о махинациях профессиональных игроков, а о том, что Пушкин, как писал тот же Павел Вяземский, «был ребенком в игре» (Вяземский 1893: 515).
Еще менее правдоподобной представляется гипотеза, будто бы Пушкин поехал на Кавказ и в армию Паскевича, чтобы оттуда убежать за границу. Когда Тынянов пишет: «Недозволенная поездка Пушкина входит в ряд его неосуществленных мыслей о побеге» (Тынянов 1968: 193), с ним нельзя не согласиться, поскольку речь идет не о каких-то реальных планах, а лишь о чаемых и воображаемых пересечениях границы. Ведь в конечном счете всякое путешествие без определенной цели есть побег или бегство. Однако в 1930-е годы мысль Тынянова отнесли к области практических намерений и приготовлений, причем первыми это сделали сценаристы художественного фильма «Путешествие в Арзрум», поставленного на «Ленфильме» и вышедшего на экраны в начале 1937 года (режиссер М.З. Левин; квазипсихоаналитический разбор см.: Platt 2016: 249–254; Платт 2017: 296–300). Ими были М.Ю. Блейман (впоследствии лауреат Сталинской премии 2-й степени за фильм «Подвиг разведчика») и молодой пушкинист И.С. Зильберштейн (впоследствии постоянный редактор томов «Литературного наследства» и заядлый коллекционер). В заметке для журнала «Искусство кино», приуроченной к выходу фильма, Блейман так объяснил замысел сценария:
Есть предположение (оно принадлежит Ю.Н. Тынянову), что поездка в Арзрум тоже была попыткой бегства, попыткой, как и все остальные, обреченной на неудачу, попыткой почти вздорной, но все-таки возможной. <…> Мы трактуем поездку к армии, как попытку бегства, может быть, не обдуманную заранее, может быть, не подготовленную, возникшую стихийно, под влиянием обстоятельств пребывания в армии. <…> Так сформировалась у нас основная тема «Путешествия в Арзрум» (Блейман 1937: 25–26).
В сценарии фильма Пушкин делится планом побега или сдачи в плен туркам со своим другом Николаем Раевским во время прогулки, когда они подходят слишком близко к турецким позициям. «Скорей назад! — командует Раевский. — <…> Мы зашли слишком далеко… Еще в плен возьмут». «А если я хочу в плен попасть, — отвечает Пушкин?.. В плен… — Пушкин схватил его за руку. — Слушай! Я не могу больше оставаться в России! Я по чужбине тоскую… Недавно в Кронштадте я чуть на корабле не спрятался… <…> Раевский… Ты мне поможешь?»
Раевский обещает все обдумать, но не тут-то было. Его арестовывают по доносу Бутурлина, агента Бенкендорфа, присланного следить за декабристами и за Пушкиным, которых подозревают в намерениях убежать за границу (в качестве разоблачительной улики Бутурлин читает Паскевичу начало стихотворения «Поедем, я готов; куда бы вы друзья…», которое будет написано полгода спустя). Тогда Пушкин в отчаянии обращается к декабристу Гурцеву (по словам Блеймана, «это сборный образ, совмещающий биографии генерала Бурцова и разжалованного в солдаты М.И. Пущина», который — поправлю сценариста — летом 1829 года был уже поручиком). «Помоги мне бежать, — просит он. — <…> Раевский обещал мне
