Григорий: Ты сказал – собственноручно, но разве у Бога есть руки? Проблема в том, что мы до сих пор не избавились от пут гипостазирования.
Василий: Это что ещё?
Григорий: Это когда человек наделяет нечто нечеловеческое человеческими признаками.
– Как Шукшин. Сядет, бывало, Василий Макарыч на завалинку и ровно так нюхает, как вы теперь. Не ромовую бабу, правда, – табачок. И не нюхает, а самокрутку слюнявит. Но точь-в-точь.
Всыпать бы ремня вашей маме. И вам. Чтобы не ели, как великие люди.
Даже шейный платок, которым писатели обычно душат выпендривающуюся образованщину, и тот не повязал.
Виктор поздоровался и пригляделся к своим попутчикам. Если б какая угодно женщина вздумала храпеть в его кровати, он бы отправил ее домой или в крайнем случае положил спать в соседней комнате. А если б храпела Женя? Если б она оставляла волосы в ванной? Если б не ставила кружку на подставку? Эти вопросы, заданные вроде бы самому себе самим собой, застали Виктора врасплох.
Да и сам он так проникнулся своим враньём, что вдруг почувствовал себя обманутым и грязным. Кем обманутым, почему грязным?
Сказав «двоих», Виктор и сам внутренне раздвоился. Один голос заорал – каких, на хрен, двоих, что ты несёшь? Второй изрекал нежно и вкрадчиво – про дом ещё расскажи и про собаку не забудь.
Высокий, под метр девяносто, жилистый, но при этом ловкий, этакий чёрт в ступе, Виктор откровенно любил только себя. Но после тридцати пяти в его броне появилась брешь.
На втором курсе мальчик влюбился в девушку. Все её звали Машей, но мальчик называл Марией, столько библейского света исходило от её лица, как ему казалось.
Мальчик объяснил: «Ты встретил маму, и из мамы вышел я. Потом мама умерла, и из неё вышел папоротник. Не надо его рвать, он из её живота растёт. Вы и так уже меня вырвали».