Onlayn kitobni bepul oʻqing: ta muallif О хороших, в сущности, людях
А.Т.Аверченко
О хороших, в сущности, людях
«О хороших, в сущности, людях» — сборник рассказов русского писателя-сатирика, «короля смеха» и театрального критика А. Т. Аверченко (1881–1925).***
В своих рассказах автор, используя юмор положений, показывает абсурдность жизни российских обывателей. Это целая галерея разнообразных характеров и типов.
Миниатюры писателя полны сатиры, комизма и беззлобного смеха.
Перу Аверченко принадлежат также такие произведения и сборники рассказов: «Мы за пять лет. Материалы [к биографии]», «Сорные травы, «Записки морского путешественника», «Шалуны и ротозеи», «Волчьи ямы».
Юмор для дураков
Это был солидный господин с легкой наклонностью к полноте, с лицом, на котором отражались уверенность в себе и спокойствие, с глазами немного сонными, с манерами, полными достоинства, и с голосом, в котором изредка прорывались ласково-покровительственные нотки.
— Вот вы писатель, — сказал он мне, познакомившись. — Писатель-юморист. Так. Наверное, знаете много смешного. Да?…
— О, помилуйте… — скромно возразил я.
— Нечего там скромничать. Расскажите мне какую-нибудь смешную штуку… Я это ужасно люблю.
— Позвольте… Что вы называете «смешной штукой»?
— Ну, что-нибудь такое… юмористическое. Я думаю, вы не ударите лицом в грязь. Слава Богу — специалист, кажется! Ну, ну… не скромничайте!
— Видите ли… Я бы мог просто порекомендовать вам прочесть книгу моих рассказов. Но, конечно, не ручаюсь, что вы непременно наткнетесь в них на «смешные штуки».
— Да нет, нет! Вы мне расскажите! Мне хочется послушать, как вы рассказываете… Ну, что-нибудь коротенькое. Вот, наверное, за бока схватишься!..
Я незаметно пожал плечами и неохотно сказал:
— Ну, слушайте… Мать послала маленького сына за гулякой-отцом, который удрал в трактир. Сын вернулся один, без отца — и на вопрос матери: «Где же отец и что он там делает?» — ответил: «Я его видел в трактире… Он сидит там с пеной у рта». — «Сердится, что ли»? — «Нет, ему подали новую кружку пива».
Не скажу, чтобы эта «смешная штучка» была особенно блестящей. Но на какой-нибудь знак внимания со стороны моего нового знакомого я всё-таки мог надеяться. Он мог бы засмеяться, или просто безмолвно усмехнуться, или даже, в крайнем случае, покачать одобрительно головой.
Нет. Он поднял на меня ясные, немного сонные глаза и поощрительно спросил:
— Ну?
— Что «ну»?
— Что же дальше?
— Да это всё.
— Что же отец… вернулся домой?
— Да это не важно. Вернулся — не вернулся… Всё дело в ответе мальчика.
— А что, вы говорите, он ответил?
— Он ответил: отец сидит там с пеной у рта.
— Ну?
— Видите ли… Соль этого анекдота, сочиненного мною, заключается в том, что мальчик ответил то, что называется, — буквально. Он видел кружку пива с пеной, кружку, которую отец держал у рта, и по этому ответил в простоте душевной: «отец сидит с пеной у рта». А мать думала, что это — фигуральное выражение, сказанное по поводу человека, которого что нибудь взбесило.
— Фигуральное?
— Да.
— Взбесило?
— Да!
— Ну?
— Что еще такое — «ну»?
— Значит, мать думала, что отец за что-нибудь сердится, а он вовсе не сердится, а просто пьет себе преспокойно пиво.
— Ну да.
— Вот-то ловко! Ха-ха! Ну, и здорово же: она думает, что он сердится, а он вовсе и не сердится… Хо-хо! Вообще, знаете, эти трактиры.
— Что-о?…
— Я говорю — трактиры. Еще если холостой человек ходит, так ничего, а уж женатому, да если еще нет средств — так трудновато… Не до трактиров тут. Тут говорится: не до жиру, быть бы живу.
Я молчал, глядя на него сурово, с замкнутым видом.
Человек он был, очевидно, вежливый, понимавший, что в благодарность за рассказанное — автор имеет право на некоторое поощрение.
Поэтому он принялся смеяться:
— Ха-ха-ха! Уморил! Ей-Богу, уморил. Папа, говорит, в трактире пену пьет, сердится… А мать-то, мать-то! В каких дурах… О-ох-хо-хо! Ну, еще что-нибудь расскажите.
«Э, милый, — подумал я. — Тебя такой вещью не проберешь. Тебе нужно что-нибудь потолще».
— Ну, я вас прошу, расскажите еще что-нибудь. — Ладно. В один ресторан пришел посетитель. Оставив в передней свой зонтик и боясь, чтобы его кто-нибудь не украл, он прикрепил к ручке зонтика такую записку: «Владелец этого зонтика поднимает одной рукой семь пудов… Попробуйте-ка украсть зонтик!». Пообедав, владелец зонтика вышел в переднюю и — что же он видит!
Зонтик исчез, а на том мест, где он стоял, приколота записка: «Я пробегаю в час пятнадцать верст — попробуйте-ка догнать»!
Любитель «смешных штучек» поощрительно взглянул на меня и сказал:
— Ну, и что же? Догнал он похитителя или нет?
Я вздохнуть и начал терпеливо:
— Нет, он его не догнал. Да тут и не важно дальнейшее. Вся соль анекдота заключается именно в курьезном совпадении этих двух записок. Автор первой, видите ли, думал, что он непобедим, рассчитывая на свои здоровые руки, и никак он не рассчитывал, что здоровые ноги гораздо важнее.
— Важнее?
— Да.
— Сколько он там написал, что пробежит в час?
— Пятнадцать верст.
— Это много считается?
— Порядочно.
— А ведь поймай этот первый-то владелец зонтика — похитителя в то время, как тот писал записку, он бы ему задал перцу, а? Тут и ноги не помогут, а?
— Не знаю.
— Это, наверное, было давно, я думаю? В прежнее время? Теперь-то ведь в передник ресторанов всюду швейцары, которые и отвечают за пропажу вещей.
— Да.
— Теперь всё как-то сделалось культурнее. Положим, раньше-то и воровства было меньше. А?
— Да.
Мы помолчали.
— Вопрос еще, догнал ли бы он похитителя, если бы даже и умел бегать быстрее его. Потому что раньше нужно узнать, в какую сторону он побежал, да не свернуть ли с дороги, а то мог просто припрятать зонтик, да и отпереться от всего: «Знать не знаю, ведать не ведаю — никакого зонтика не воровал и никакой записки не писал».
— Да.
По моим сухим, сердитым репликам любитель анекдотов почуял, что я им не совсем доволен, и, решив, по своему обыкновению, щедро вознаградить меня смехом, — неожиданно захохотал.
— Ха-ха! Ох-хо-хо! Ну, и уморил. Выходить он — где зонтик? Хвать-похвать, ан зонтика-то и нет. Ну, и ловкие ребята бывают! Прямо-таки, пальца в рот не клади. И откуда вы столько смешных штучек знаете?! Ну, расскажите еще что-нибудь. Ну, пожалуйста, ну, миленький…
— Рассказать? — прищурился я. — Извольте! Один господин, явившись на обед к родителям своей невесты и страдая от тесной обуви, снял потихоньку под столом с ноги башмак, но в это время собачонка схватила башмак да бежать, а жених испугался, вскочил, опрокинул стол, причем миска с горячим супом опрокинулась на тещу, — и помчался за собачонкой. По дороге он разбил дорогую вазу, а потом, желая достать для разутой ноги какой-нибудь башмак, ударил тестя ногой в живот, повалил его и сталь стаскивать с ноги ботинок. Но оказалось, что у тестя одна нога была искусственная, и вдруг она отрывается вместе с ботинком, и наш жених грохается на пол, обрывая портьеру; но в это время собачонка, с башмаком во рту…
Дальше я не мог продолжать: нечеловеческий страшный хохот душил моего нового знакомого.
Он буквально катался по дивану, отмахиваясь руками, ногами, задыхаясь и кашляя. Лицо побагровело, и на глазах выступили слезы.
— О-ох, — визжал он тонким голосом. — Довольно. Ради Бога, довольно! Вы меня убьете вашим рассказом!..
Раньше я не понимал: для чего и кому нужны десятки тысяч метров кинематографических лент, на которых изображены: солдат, попавший в барабан и заснувший там; рассеянный прохожий, опрокидывающий на своем пути детские колясочки и влюбленные парочки; свадебный обед, участникам которого шутник насыпает за ворот «порошок для чесания», молодой человек, которого кусает блоха во время объяснения с невестой и который начинает бегать по комнате, ловя эту блоху; пьяный, залезший в матрац и катающийся в таком положении по людной улице — для чего и кому всё это нужно? — я не понимал.
Теперь — понимаю.
Бельмесов
— Иван Демьяныч Бельмесов, — представила хозяйка.
Я назвал себя и пожал руку человека неопределенной наружности — сероватого блондина, с усами, прокопченными у верхней губы табачным дымом, и густыми бровями, из-под которых вяло глядели на Божий мир сухие, без блеска, глаза, тоже табачного цвета, будто дым от вечной папиросы прокоптил и их. Голова — шишом, покрытая очень редкими толстыми волосами, похожими на пеньки срубленного, но не выкорчеванного леса. Всё: и волосы, и лицо, и борода было выжжено, обесцвечено — солнцем не солнцем, а просто сам по себе, человек уж уродился таким тусклым, не выразительным.
Первые слова его, обращенные ко мне, были такие:
— Фу, жара! Вы думаете, я как пишусь?
— Что такое?
— Вы думаете, как писать мою фамилию?
— Да как же: Бельмесов?
— Сколько «с»?
— Я полагаю! — одно.
— Нет-с, два. Моя фамилия полуфранцузская. Бель-мессов. В переводе — прекрасная обедня.
— Почему же русское окончание?
— Потому что я, всё-таки, русский, как же! Ах, Марья Игнатьевна, — обратился он, всплеснув руками, к хозяйке. — Я сейчас только с дачи, и у нас там, представьте, выпал град величиной с орех. Прямо ужас! Я захватил даже с собой несколько градин, чтобы показать вам. Где, бишь, они?
…Вот тут в кармане у меня в спичечной коробке. Гм!.. Что бы это значило? Мокрая…
Он вынул из кармана совершенно размокшую спичечную коробку, брезгливо открыл ее и с любопытством заглянул внутрь.
— Кой чёрт! Куда же они подевались. Я сам положил шесть штук. Гм!.. И в кармане мокро.
— Очень просто, — засмеялась хозяйка. — Ваши градины растаяли. Нельзя же в такую жару безнаказанно протаскать в кармане два часа кусочки льду.
— Ах, как это жалко, — сказал Бельмесов, опечаленный. — А я — то думал вам показать.
Я взглянул на него внимательнее и сказал про себя:
— Однако же, и хороший ты гусь, братец мой. Очень интересно, чем такой дурак может заниматься?
Я спросил по возможности деликатно:
— У вас свое имение? Вы помещик?
— Где там, — махнул он костистой, с ревматическими узлами на пальцах, рукой. — Служу, государь мой. Состою на службе.
Очень у меня чесался язык спросить: «на какой»? но не хотелось быть назойливым.
Я взглянул на часы, попрощался и ушел.
О Бельмесове я совершенно забыл, но на днях, придя к Марье Игнатьевне, застал его за чаем, окруженного тремя стариками, которым он что-то оживленно рассказывал.
— Франция, Франция! Что мне ваша Франция! Да у нас в России есть такие капиталы, обретаются такие богачи, которые Франции и не снились. Только потому, что мы скромнее, никуда не лезем, ничего не кричим — о нас и не знают. А во Франции этот Ротшильд, что ли, всё время на том и стоить, чтоб какую-нибудь штуку позаковыристее выкинуть. Купить тысячу каких нибудь там белых собак, напишет краской на брюхе у каждой «Вив ля Франс!» да и выпустить на улицу. А парижане и рады. Или яхту купить, приделает к ней колеса, да по Нотр-Даму и катается с неграми. Этак, конечно, всякий обратит внимание… А у нас народ тихий, без выдумки, без скандалу. Хе! Богачи, богачи…
Слышал ли, например, кто-нибудь из вас о таком волжском помещике — Щербакине?
— Нет, не слышали, — отозвался один из стариков. — А что?
— Да как же… Расскажу я вам такой случай: еду я пароходом по Волге. Проезжаем мы однажды, приблизительно, этак по Мамадышскому уезду. Выхожу я утром, умывшись и напившись чаю, на палубу, смотрю на берег, спрашиваю: Чья земля? — «Помещика Щербакина». — Хорошо-с. Проходить этак часа два. Я уже успел позавтракать. Брожу по палубе, взглянул на берег: «Чья земля?» Отвечают тамошние волжские пассажиры: «Помещика Щербакина». Ого, думаю. Эк тебя разбросало. Сел я обедать, съел, что полагалось, выпил две рюмки водки, пошел для моциону бродить по пароходу.
Спрашиваю: «Чья земля?» — «Помещика Щербакина». — Что за чёрт, думаю. Очевидно, миллионер, а я о нем ничего не слышал. Спрашиваю: «Богатый?» «Нет, говорят, так… средней руки». Что ж вы думаете? И ночью я спрашивать: — «Чья земля?» — и на другой день утром — всё говорят: «Помещика Щербакина». И это у них называется «помещик средней руки»… Вот это — края! Какие же у них должны быть «помещики большой руки».
— Что ж, долго еще тянулись «земли помещика Щербакина»? — недоверчиво спросил я.
— Да до самого обеда следующего дня. Тут как раз другой пароход подошел, нас с мели снял, поехали мы — тут скоро Щербакинские земли и кончились.
— А вы долго на мели просидели? — спросил рыжий старик.
— Да, сутки с лишним. Чуть не два дня. Волга то летом в некоторых местах так мелеет, что хоть плачь. Чуть пароход мелко сидит в воде — сразу же и сядет. Которые глубоко сидят в воде, тем легче…
— То есть, наоборот, — поправит, рыжий.
— Ну, да, то есть, наоборот, которые мельче пароходы, тем труднее, а глубокие ничего… Да-с. Вот вам и Ротшильд!
Я встал, отозвал хозяйку в сторону и сказал:
— Ради Бога! Откуда у вас появился этот осел?
Марья Игнатьевна немного обиделась.
— Почему же осел? Человек, как человек.
— Но ведь у него мозги чугунные.
— Не всем же быть писателями и сочинять рассказы, — сухо заметила она. — Во всяком случае, он приличный человек, хотя звезд с неба и не хватает.
Я пожал плечами, отошел от неё и подошел сейчас же к отбившемуся от компании старичку в вицмундире, с какой-то белой звездой, выглядывавшей из под лацкана вицмундира.
— Кто такой этот Бельмесов? — нетерпеливо спросил я.
— А как же! У нас же служить.
— Да чем? Что он делает?
— А как же. Инспектором у нас в уездном училищ. Где я директором состою. Дока.
— Это он-то дока?
— Он. Вы бы посмотрели, как он на экзаменах учеников спрашивает. Любо-дорого посмотреть. Уж его не надуешь, не проведешь за нос. Он, как говорится, достанет. Посмотрели бы вы, каким он орлом на экзамене…
— Много бы я дал, чтобы посмотреть! — вырвалось у меня.
— В самом деле хотите? Это можно устроить. Завтра у нас, как раз, экзамены, — приходите.
По сторонним, правда, нельзя, но мы вас за какого-нибудь почетного попечителя выдадим. Вы же, кстати, и пишете — вам любопытно будет… Среди учеников такие типы встречаются… Умора! Смотрите, только нас не опишите! Хе-хе! Вот вам и адресок. Право, приезжайте завтра. Мы гласности не боимся.
За длинным столом, покрытым синим сукном, сидело пятеро. Посредине любезный старик с белой звездой, а справа от него торжественный, свеже-накрахмаленный Бельмесов, Иван Демьяныч. Я вскользь осмотрел остальных и скромно уселся сбоку на стул.
Солнце бегало золотыми зайчиками по столу, по потолку и по круглым стриженным головенкам учеников. В открытое окно заглядывали темнозеленые ветки старых деревьев и приветливо, ободрительно кивали детям: «ничего, мол. Всё на свет перемелется — мука будет. Бодритесь, детки…»
— Кувшинников, Иван, — сказал Бельмесов. А подойди к нам сюда, Иван Кувшинников
…Вот так. — Сколько будет пятью-шесть, Кувшинников, а?
— Тридцать.
— Правильно, молодец. Ну, а сколько будет, если помножить пять деревьев на шесть лошадей?
Мучительная складка перерезала загорелый лоб Кувшинникова Ивана.
— Пять деревьев на шесть лошадей? Тоже тридцать.
— Правильно. Но тридцать — чего? Молчал Кувшинников.
— Ну, чего же — тридцать? Тридцать деревьев или тридцать лошадей?
У Кувшинникова зашевелились губы, волосы на голове и даже уши тихо затрепетали.
— Тридцать… лошадей.
— А куда же девались деревья? — иронически прищурился Бельмесов. — Не хорошо, тезка, не хорошо… Было всего шесть лошадей, было пять деревьев и вдруг — на тебе! — тридцать лошадей и ни одного де рева… Куда же ты их дел?! С кашей съел или лодку себе из них сделал?
Кто-то на задней парте печально хихикнул. В смехе слышалось тоскливое предчувствие собственной гибели.
Ободренный успехом своей остроты, Иван Демьяныч продолжал:
— Или ты думаешь, что из пяти деревьев выйдут двадцать четыре лошади? Ну, хорошо: я тебе дам одно дерево — сделай ты мне из него четыре лошади. Тебе это, очевидно, легко, Кувшинников, Иван, а? Что ж ты молчишь, Иван, а? Печально, печально. Плохо твое дело, Иван. Ступай, брат!
— Я знаю, — тоскливо промямлил Кувшинников. — Я учил.
— Верю, милый. Учил, но как? Плохо учил. Бессмысленно. Без рассуждения. Садись, брать, Иван. Кулебякин, Илья! Ну… ты нам скажешь, что такое дробь?
Дробью называется часть какого-нибудь числа.
Да? Ты так думаешь? Ну, а если я набью ружье дробью, это будет часть какого числа?
— То дробь не такая, — улыбнулся бледными губами Кулебякин. — То другая.
— Откуда же ты знаешь, о какой дроби я тебя спросил? Может быть, я тебя спросил о ружейной дроби? Вот если бы ты был, Кулебякин, умнее, ты бы спросил: о какой дроби я хочу знать: о простой или арифметической?… И на мой утвердительный ответ, что — о последней — ты должен был ответить: «арифметической дробью называется — и так далее»… Ну, теперь скажи ты нам, какие бывают дроби?
— Простые бывают дроби, — вздохнул обескураженный Кулебякин, — а также десятичные.
— А еще? Какая еще бывает дробь, а? Ну, скажи-ка?
— Больше нет, — развел руками Кулебякин, будто искренно сожалея, что не может удовлетворить еще какой-нибудь дробью ненасытного экзаменатора.
— Да? Больше нет? А вот если человек танцует, и ногами дробь выделывает — это как же?
По твоему, не дробь? Видишь ли что, мой милый… Ты, может быть, и знаешь арифметику, но русского языка нашего великого, разнообразного и могучего русского языка — ты не знаешь. И это нам всем печально. Ступай, брать, Кулебякин, и на свободе кое о чем подумай, брат, Кулебякин. Лысенко! Воть ты, Лысенко, Кондратий, скажешь нам, что тебе известно о цепном правиле? Ты знаешь цепное правило?
— Знаю.
— Очень хорошо-с. Ну, а цепное исключение тебе известно?
Лысенко метнул в сторону товарищей испуганным глазом и, повесив голову, умолк.
— Ну, что же ты, Лысенко? Ведь говорят же: нет правила без исключений. Ну, вотъ ты мне и ответь: есть в цепном правиле цепное исключение?
Стараясь не шуметь, я отодвинул стул, тихонько встал и, сделав общий поклон, направился к выходу.
Любезный директор с белой звездой тоже встал, догнал меня в передней и сказал, подмигивая на экзаменационную комнату:
— Ну, как?… Не говорил ли я, что дока. Так и хапает, так и режет. Орел! Да только, жалко, не жилец он у нас… Переводят с повышением в Харьков. А жалко… Я уж не знаю, что мы без него и делать будем?… Без орла-то!
Мнемоника в обиходе
Я отхлебнул глоток ликера из тонкой хрупкой рюмочки и, разнеженный, утомленный плотным завтраком, спросил со сладкой истомой:
— Значить, завтра утром вы мне позвоните по телефону?
— Да, да, конечно, — ответил мне приятель. — А, кстати, — какой номер вашего телефона?
— Хорошо, что вспомнили — в книжке он не значится. Запишите: пятьдесят четыре — двадцать шесть.
Приятель пожал плечами с выражением заправского лентяя:
— Зачем же записывать? Я и так запомню. Как вы говорите?
— Пятьдесят четыре — двадцать шесть. Он вслушался внимательно в эту цифру и медленно повторил:
— Пять-де-сят че-ты-ре двад-цать шесть. Для одного человека немного.
— Не забудете? — спросить я недоверчиво.
— Ну, чего ж тут забывать. Дело простое: шестьдесят четыре — двадцать шесть.
— Не шестьдесят четыре, а пятьдесят четыре.
— Ага! Пятьдесят четыре… Значит, так: первая половина пятьдесят четыре, вторая двадцать шесть; значит, первая половина вдвое больше второй.
— Что вы! Вторая половина, умноженная на два, дает не пятьдесят четыре, а только пятьдесят два.
— Ага! — согласился приятель глубокомысленно. — Тогда это просто: значить, вторая половина множится на два и к произведению прибавляется два. Видите, как просто.
— В этой простоте есть недостаток, — критически заявил я. — По вашей системе вы можете звонить по номеру двадцать шесть — двенадцать.
— Ну, что вы! Почему?
— То же самое выйдет: вторая половина множится на два и к произведению прибавляется два.
— Ах, черт возьми, действительно… Какой вы говорите, ваш номер?
— Пятьдесят четыре — двадцать шесть.
— Ну, вот. Значить, первым долгом нужно укрепить в памяти вторую половину номера и отсюда уже исходить. Вторая половина — какая?
— Двадцать шесть.
— Прекрасно. Цифра двадцать шесть. Как же ее запомнить? Предположим, у меня на руках и на ногах двадцать пальцев … Затем — шесть. Как же запомнить шесть?
— Запомните, — посоветовал я, — что шесть это перевернутое девять.
— Вы думаете? — спросил приятель сосредоточенно. — Нет, это не годится: если шесть суть перевернутое кверху ногами девять, то и девять суть перевернутое кверху ногами шесть.
Я, как мне показалось, нашел выход.
— Знаете что? Возьмите карандаш, клочок бу
