Кажется, шел снег; кажется, Налимова не было дома; кажется, в театре тоже никого еще не было; какие-то улицы сменялись другими, знакомые сменялись незнакомыми, чтобы опять дать место известным; стучало в ушах, в голове, билось сердце, подкашивались ноги и поздно ночью, придя домой, он еще долго ходил по комнате, куря папиросу за папиросой, и лег усталый, с пустой головой, уничтоженным сердцем, разбитым телом, ясно чувствуя порог свадьбы.
И ведь если человек греха не делает и правила исполняет, а в их надобность и спасительность не верит, так это хуже, чем не исполнять, да верить. А как верить, когда не верится? Как не знать, что знаешь, не помнить того, что помнишь? И тут нельзя судить: это мудро, это я буду исполнять, а то — пустяки, необязательно: кто тебя поставил судить так?
Любовь не имеет другой цели помимо себя самой; природа также лишена всякой тени идеи финальности.
Демьянов широко перекрестился и, опустясь на пол, поцеловал ботинку Мятлева.
— Что вы делаете? — несколько смутился тот. «Благодарю наши иконы, что они вас послали сюда, и целую ваши ноги, приведшие вас на мое счастье, на мою радость».
Острота страдания — верный признак конца любви; это какие-то роды, у меня лично, конечно».
— Вы совсем холодны теперь?
«Я сохраняю нежное воспоминание и знаю, что это тело — прекрасно, влюбленности же нет. И потом, я не могу желать невозможного».
«Ну, а любишь ты Михаила Александровича?» — спросил Темиров.
— О, да.
— «Как?»
— Как угодно. «Всячески?»
— Всячески.
«А я, вы думаете, люблю вас?» — осмелился спросить уже сам Демьянов.
— О, да.
«Когда вы это подумали?» — как-то трепеща, продолжал спрашивающий.
— С первой встречи.
«Вы не думали, что я вам это скажу?»
— О, нет, если бы вы не сказали, я бы это сказал.
«Первый?»
— Первый.
«Вы будете помнить завтра слова сегодня?»
— Вы думаете, я пьян?
«Вы знаете, как важно то, что мы говорим?»
— Да.
«Какая гибель или какая заря искусства, чувств, жизни может выйти из этого разговора?»
Мятлев, бегло улыбнувшись, снова повторил:
— О, да!
«Как это странно, будто во сне, вам не кажется вся эта поездка, весь этот разговор чем-то фантастическим?» — вмешался до сих пор будто дремавший Темиров.
Я в таком состоянии, что готов отвечать правду на какие угодно вопросы, — заявил Мятлев, будто с вызовом, — и первое, что я скажу, что ничье искусство меня так не волновало, как ваше!
Демьянов не спускал глаз с бледного лица Мятлева, стараясь в беглых, будто незрячих взглядах, бросаемых тем временем, найти какой-то ответ.
«Мне не совсем все равно видеть тебя одураченным».
— Знаешь, это — очень пошло, то, что ты говоришь, это — плохая французская пьеса.
«Может быть, мне все равно».
Они замолчали оба, и снова раздавшийся звонок по коридору не заставил их изменить поз рассерженных и сосредоточенных курильщиков.
«Это кончено; письмо разрыва», — неуверенно и не сейчас отозвался Демьянов.
— Вы любите делать решительные шаги. Скажите, вы никогда не раскаиваетесь?
«Я не делаю никаких шагов, все делается само, а раскаяние, как египтяне, готов считать смертным грехом».