ta muallif kitobidan iqtiboslar Июль 41 года
Правду... Этого как раз не хватало для полноты семейного счастья. Двумя этажами ниже в их подъезде жил профессор, старый идиот, основоположник чего-то. Жена его умирала, и он решил сказать правду, покаялся перед ней в многолетнем своем романе, стал перед кроватью на колени. Она повернулась лицом к стене и вот так и лежала. И так умерла.
«Ужасно, когда чувствуешь себя идиоткой! Главное, вначале он говорил что-то похожее на правду. А когда я стала намазывать детям бутерброды, не надо, говорит. Вы лучше рыбки им дайте, — воблу увидел на стене, — они любят посолонцевать... Под пиво себе взял. Я как под гипнозом была, затмение какое-то нашло. Этот мерзавец прочел, наверное, в твоей книге посвящение брату...»
Вот такую он любил ее всю жизнь. И дочь по себе вырастила, и внучка все впитывает, маленькая законница растет: «Бабушка сказала!..»
История эта относилась к сентябрю 1939 года, когда немцы вошли в Польшу и началась Вторая мировая война, а мы, выждав время, двинулись с востока, и по заранее согласованной и прочерченной на карте черте войска стали, разрезав страну и судьбы людей. Часть Польши отошла к Рейху, а Западная Украина и Западная Белоруссия — к нам. И будто бы определен был день и час, до которого жителям разрешалось еще выбрать, к кому перейти: к нам или к немцам. И под надзором немца-пограничника прощаются парень и девушка. Она — полька, он — еврей. А немец с автоматом на шее похаживает, посматривает, как они все не могут расстаться. Наконец парень поставил ногу на педаль велосипеда, вот тут немец и сцапал его. Уж как она умоляла, а парень все на часы показывал, мол, нет, он не просрочил, он имеет право. Немец и часы с него снял: право — сила, жизнь и смерть сейчас были в его руках.
Мог бы наш пограничник сказать или, слов не зная, показать жестом: ладно, мол, отпусти, чего уж... И тот бы отпустил. Или бы нарочно не отпустил, явив в своем лице непреклонность, силу Германии и мощь: чтоб знали. История была подлинная, но виделось за ней многое: раб, ставший господином.
А ему в эти дни хорошо работалось, и он осторожно носил тихую радость в душе, боясь расплескать. Скорей всего, как ему теперь виделось, это будет книга историй, судеб простых людей, многие из них даже не знали друг друга, но судьбы их переплел кровавый двадцатый век. Он отмечен именами гениев и величайших злодеев, а люди обычные забудутся, словно они для того только и жили, чтобы унавозить собой почву, из которой пышно расцветет древо истории. Предощущение надвигающихся грозных событий не оставляло его, но когда писал он, в эти минуты бывал счастлив. И уже хотелось, чего он никогда не делал раньше, одну историю прочесть Маше; так собака в знак полного доверия кладет человеку голову на колени.
И впервые так ясно пришло к Лесову понимание того, что, как ни различались они — по языку, по привычкам, по всему укладу жизни, — оба их народа, в сущности, пережили одно и то же: страх. Великий страх, помрачающий разум, когда ликуют при виде вождя, какой бы он ни был, хоть бесноватый, хоть параноик, ликуя, идут за него на смерть.
Ему хотелось написать для нее роль. Но он писал сейчас книгу о том времени, когда ее на свете не было, это была его молодость, и, когда писал, так же ясно видел исчезнувший мир, как вот это сверкающее на солнце море, и живы, и молоды были те, кого давно уж нет. Мы как некое немногочисленное племя, оставшееся на земле, и никому, в сущности, не нужно, что мы помним, знаем, думал он, каждое поколение обречено все постигать заново своими боками.
Тыщу лет назад переправлялись они под огнем через Днестр на немецкий берег, взрывом опрокинуло лодку, пулеметные очереди секли по воде, он нырнул, а когда открыл глаза, увидел перед собой: трое мертвецов стоят на дне, покачиваются, будто разговаривают, и над одной головой, как дым, струятся вверх женские волосы. Только ли это приходилось видеть на войне, видел и пострашней, но это запомнилось, осталось с тех пор.
Он пожал руку врачу, зачем-то огляделся последний раз, влез, сел с ней рядом. Ну — все. Какой-то свой круг завершила жизнь.
И вот он ехал спиною к фронту. Взвод его, война — все оставалось позади. Запахом конского пота наносило от лошадиных спин, короткая рыжая шерсть на них лоснилась по-весеннему ярко. Светило солнце, вся дымчатая лежала степь, тени облаков паслись на ней, голубым видением вставали вдали то ли холмы, то ли горы. И высоко над головою, в высоком ослепительном небе, строй за строем шли белые кучевые облака. Как хорошо в мире, боже ты мой, как просторно! Он словно впервые вот так все увидал.
Тень облака скакнула на спины лошадям, лицом, сощуренными от солнца глазами он мгновенно почувствовал ее.
Только отхлебнув, он посмотрел, что ест. В котелке — суп-пюре гороховый, густой и желтый. И с этой ложкой, закрыв глаза, он мысленно помянул тех, кого уж нет с ними сегодня. Они все еще были здесь, вот так же могли толкаться сейчас у кухни, сидеть на солнце.
Глиняная побеленная стена хаты была побита осколками. На ней жужжали, ползали облепившие ее мухи. Изумрудно-зеленые, синие, вялые после зимы, они оживали на весеннем солнце. Зачем погибли люди? Зачем гибнут еще? Ведь кончена война, кончена. И уже не изменить этого: победили мы. Но вот оттягивают час своей гибели те, кто ее начал, и еще вышлют они к фронту не одну дивизию, и пехотную и танковую, и люди убивают друг друга, и погибают, и скольким еще погибнуть суждено.
В великом весеннем наступлении 1944 года, развернувшемся на юге Украины, немецкий контрудар в районе Апостолово ничего уже не мог изменить — ни хода войны, ни хода истории. Он только временно замедлил наступление на этом участке и ничего не значил в масштабе происходивших событий. Но у людей, которые отражали этот нацеленный на них удар, была у каждого одна, единожды дарованная ему жизнь.
