ta muallif kitobidan iqtiboslar  Марш экклезиастов

Anastasiya
Anastasiyaiqtibos olmoqda9 yil oldin
Любая, даже самая сложная проблема обязательно имеет простое, лёгкое для понимания, неправильное решение.
4 kishiga yoqdi
Fikr bildirish
Нет такой чистой и светлой мысли, которую бы русский человек не смог бы выразить в грязной матерной форме. Иван Барков
3 kishiga yoqdi
Fikr bildirish
Самый подходящий момент наступает в самое неподходящее время.
2 kishiga yoqdi
Fikr bildirish
Кто раз через это прошёл, навсегда научается главному: как себя расходовать, как и на что. И никогда не повторять: «Этого не может быть». Во времена, когда рушат дома, может быть всё. Видишь глазами — верь. Болит сердце — работай. Очень всё просто. Работай. Работай. Не отвлекайся.
1 kishiga yoqdi
Fikr bildirish
Есть ли смысл жизни? Смотря когда.
1 kishiga yoqdi
Fikr bildirish
С Девочкой-Ирочкой нас связывают давние и прочные отношения. Это в её спасении участвовал поганец в бытность свою поэтом и депутатом. Это из-за неё началась война с ящерами. И если бы на той войне давали награды и знаки отличия, мы с ней носили бы по нашивке за боевые ранения: меня тогда вроде как отравили, а сломанную в нескольких местах руку Девочке-Ирочке потом чинили ещё почти год. После войны Девочку-Ирочку мне поручили. Дело в том, что она очень долго боялась всего на свете. Машин, мышей, собак, темноты, толстых тёток, проволоки, электрических лампочек… Сначала её пытались лечить у врачей, но становилось только хуже, Ирочкина мама решилась пойти к знакомой цыганке — к Светлане, а Светлана действительно помогла: она сказала, что заговорить страх, конечно, можно, но это значит, что он просто затаится и вылезет наружу в какой-то жуткой форме и в самый неподходящий момент. Страх нужно побороть самому.
Fikr bildirish
Говорят, что бандиты не имеют национальности. Именно поэтому знаменитая «русская мафия» состоит прежде всего из чечен, хохлов, чухны, армян, азерботов, цыган, жидов и грузин — и нормальному русскому человеку сделать в ней карьеру трудно, почти невозможно, затирают. Взять, к примеру, Шпака и Шандыбу — им уже по тридцать семь, не мальчики, а всё ходят в быках, — а вот бригадиром у них Ираклий, а над Ираклием стоит Муса. Вопросы есть? Вопросов нет. Русофобия (Шпак слово просто помнил, а Шандыба ещё и знал, что оно означает).
Fikr bildirish
ани потери лица, в затмении сердца доверившись полуграмотному соотечественнику. Прав был настоятель Гетан: неполное знание — это лишь сумма чужих заблуждений; а знание без просветления не может быть полным… И Цунэхару испытывал жгучий стыд, когда вспоминал себя, вскочившего с обличениями, невежу и дурака. Это несколько мешало ему воспринимать происходящее. Даже тогда, когда полицейский через переводчика объявил, что найдено орудие преступления, и продемонстрировал хамидаси работы мастера Куро, Цунэхару не сразу понял, что это как-то касается его лично; только потом, когда почтенный пожилой горожанин, присмотревшись к клинку, высказал сомнения, поскольку эта вещь редчайшей
Fikr bildirish
щадке скачет, и убрёл. На дачку вернулся. Сел на диванчик на кухне. Сижу, по сторонам смотрю. Думаю вроде. Потом дверь открывается, и входит Отто. Раненько он заявился, ещё не рассвело даже. Ну, поздоровались. Обниматься не стали, он этого не понимал. Говорит: я так и думал, что это ты. Я, мол, в среду домой за тележкою забегал и заметил, что кто-то сидел на моём стуле… И тут он видит две тарелочки на столе, две чашки, два стаканчика, полушалочек через спинку стула, уже с оборочками и пуговкой — и резко подбирает зоб. А я руками развёл, давай, говорю, сходим
Fikr bildirish
только глянет косо, и карачун. Думал очень много. Отойдёт в сторонку и что-то сам с собой показывает, а они издалека смотрят. Ещё он на мотоцикле любил гонять — когда один, когда с пацанами нашими наперегонки… Актёры как-то напополам были: поляки да французы. А остальные вообще не пойми кто. Цыган не было… вроде бы. Вино наше изругал, так я его слёзкой угостил. Он проникся. Говорю же, правильный мужик. Ну, мне уже и роль написали, и костюм красивый справили, полковничий. Жаль, роль без слов: сиди за столом и писем жди. Но мне сказали, так труднее, а со словами любой дурак сыграет. В общем, ничего худого я не ждал, беды не чуял. Расслабился, бдительность утратил. В Варшаве памятник уснувшим часовым видел? Так вот это мне памятник… Из Варшавы она и была. Ружена. Рыженькая такая, с веснушками, а глаза, Стёпка, не поверишь, — золотые и тоже с веснушками… Ф-фу… Любовь, Стёпка — она как язва желудка. Ходишь, ничего о себе не знаешь, а потом вдруг раз — и заорал посреди застолья. Привезли её уже в разгар съёмок, потому что главную актёрку, Катажину, умыкнули индейцы. Она всё какого-то дона Хуана[22][33] просила ей показать. Ну, они и показали ей дона Хуана… Так что пришлось срочно искать замену. И привезли Руженку. Рыженькую такую… Повторяюсь? Ну, извини. Да. Привезли её, значит… то есть ещё не привезли. Из Буэнос-Айреса она позвонила, что садится в нанятый для неё самолёт, — и тут началось. В смысле, вдруг подвалила погода. У нас солнце, а в горах гроза — красотища! И вот на фоне этой красотищи у них должен ангел летать, а кран, который ангела таскает, то работает, то нет, то ещё чего похуже. Подбегает ко мне помрежка, Лизка, вся в скипидаре: так, мол, и так, дон алькальд, надо встретить, а все механики наши и все мы тут… Говорю: да. Роль у меня такая, без слов. Взял фотокарточку, плакатик соорудил: встречаю, мол. Старушку свою подтянул, разогрел, заправил чем-то — поехали. Ну, аэродром-то наш ты хоть помнишь или нет? Оба раза ты через него летел — и оба раза спал, как чубакабара, да что ты башкой мотаешь, я же сам тебя на руках нёс. Он от нашей вёски через реку — и там часа три ещё ехать, правда, дорога хорошая, немцы для себя мостили… Паромщика еле нашёл. Говорю: тебе бы Хароном работать. Ну, он даже отбиваться не стал, знает, собака, что от меня не отобьёшься. Ещё туда ехал, думал про себя: надо успевать быстро. Если грозой на обратном пути накроет, то и потонуть можно, грозы-то наши ты видел: та же Ниагара, разве что повыше да пошире. А главное, что даже пройди ливень мимо, река всё равно вздуется, а значит, парому уже никакого, потому что его ежели не выволокут на берег, то снесёт этот плот и побьёт о камни, ниже у нас там пороги, что твоя щеподробилка. То есть до вечера надо успевать — просто кровь из носу. Ну, приехал. Ветер, чулок полосатый вьётся, по полосе ходит лама. Диспетчер спит, а больше никого нет. И заходит на посадку самолётик. Лама на него пялится и хоть бы хны. Я бегу и ламу утаскиваю. Упирается, дура, но идёт по шажочку. Аж взмок. Самолётик садится. Волоку к нему лесенку — из арматурин сваренную. Лама опять же помогает. И выходит из самолётика пассажирка с сумочкой через плечо… Я её узнал сразу, а сказать ничего не могу, язык к нёбу прилип. Наконец ляпнул: велкам! Сообразил, что не то, говорю: виллкоммен! Опять не то, вижу… В общем, взял себя в руки, встряхнулся — и на чистом польско-бульбашском рапортую: пани Ружена, по поручению таких-то и таких-то обеспечиваю вашу встречу и подорожку до цели, бежим шибко-шибко, а то сейчас тут всё зальёт по самую покровку, и никуда мы не попадём, кроме как в тремендо болло, докладывает алькальд Нуэво-Уэски Филипп Пансков [22] , весь в вашем распоряжении! Она так растерянно: вализа, пшепрашем… Выдернул я кое-как из самолётика чемодан (чемодан большой, надо сказать, а самолётик маленький, тесный, как он не развалился, не понимаю), саму её чуть ли не подмышку сгрёб, до старушки добежали, сели… Тут диспетчер проснулся, к нам бежит, журналом машет: мол, кто самолёт посадил и во сколько? Не стал я ему помогать, рукой махнул — и по газам. А на полнеба — фиолетовый занавес, и молнии наискось хлещут… Ну, что дальше? Не успели мы. Просто на какие-то десять минут не успели. Уже немецкие дома — вот они, за последним поворотом, крыши черепичные да яблоньки — появились, как с неба — а-ахх!!! И мы не едем, а плывём, и не дорога под нами, а горная речка. Между нами: перепугался я. Не за себя, мне-то чего бояться? — а вот за неё сильно. Мы ж в дороге… ну… да нет, я тогда ещё сам себя не понимал. В общем, рулю это я своей старушкой, которая в подводную лодку превратилась, и соображаю, что сейчас налево будет подъём — коротенький, но крутой, и там домишко Отто… но надо вырулить туда и не промахнуться, а то быть нам в кювете. Это при том, что не видно ни черта. Помолился я всем машинным богам, сказал: выноси, старая! — и по газам. И не подвела старушка. Выла, орала, а выволокла нас наверх, на ровное место, под навес. Стоим, дымимся… а Руженка, она умная, она всё понимает, — за плечо меня трогает, шепчет: цихо, цихо. Это да, думаю я, теперь уж точно бояться нечего… Заходим мы в дом, а Отто нету. Где уж его тогда черти носили… Ладно, не впервой. У нас же запросто, двери не запирает никто. Всё, говорю, будем теперь тут жить… Руженка сначала не поняла, я и объяснил: пока дождь, нам отсюда хода нет. А дождь не меньше чем на неделю. Позвонить я попытался — в эфире молчок: наверное, опять антенну повалило. Несчастливая у нас антенна, её то молнией расшибёт, то ветром повалит. А проводной телефон Отто к себе не протянул, он телефонами брезговал почему-то. Вроде как не верил он ничему, что ему говорили не в лицо… Еда была, еды полно, шнапса яблочного целый бочонок, Отто сам не пил, однако любил угощать. Но — четыре стены, за окнами потоп, гром, молнии, можно сказать, в одну слились. И дёрнул меня чёрт… В общем, я знал, что у Отто есть дачка. Она такая специальная, запросто в неё не войдёшь, ходы знать надо. Ну… так вышло, что один ход я знал. Из этого вот домика. Батька твой из Арденнского леса вход знает, а я — из деревни. И ещё третий вход — где-то в Альпах. Это через него Отто в то место попал когда-то давно и потом ещё долго им пользовался, пока там австрияки фуникулёр некстати не поставили. А само место непонятно где, но погода — всегда хорошая. Я Руженке говорю: ничему не удивляйся, это сейчас будет такое местное колдовство. И повёл её. Ну, и привёл. Ты на той дачке не был? Нет? А чего так? Ага, ладно, тогда рассказываю… Дом такой представительный, каменный. Кто там раньше жил, Отто так и не выяснил до сих пор. Нашёл себе пустой дом, обставил, обжил… Ну, это его дело, не моё. Так вот, говорю, дом… Он, понимаешь, так стоит, что толком и не поймёшь, где. В какой стране, в какой местности… Лес вокруг. Солнышко ходит. Олени — тоже ходят, лоси, и вообще, живности всякой много, непуганой. К дачке только не все подходят, только знакомые. И — никого и ничего больше. Отто говорил, что это и есть настоящий Арденнский лес, а тот, который в Бельгии, так — просто в его честь назван. Ну, не знаю, не знаю. Всё может быть, и это тоже… Ладно; главное, что есть у Отто укромное местечко, где его уж точно не найдут. Даже если и прознают про то местечко, толпой не вломятся. Туда — как бревном с разгону в игольное ушко, которое в профиль. Он ведь многим хвосты поприщемлял, Отто наш, да… Я так краешком думал, что застанем мы старика на дачке. Нет, дом закрытый, дверь подпёрта — от оленей как раз, они когда яблок захочут — наглеют чисто обезьяны, снег лежит (как раз декабрь, канун Рождества) — и никаких вокруг следов. И так, знаешь, не жарко. С того места, где снег начинается, до дачки ещё топать. Какое топать — бегом бежать. Я хоть на Руженку зипунчик и накинул, а всё одно. Она и удивляется, и хохочет, я впереди дорожку торю — недалеко, а снег по колено. Она ещё снежками затеяла кидаться… Ну, добежали, конечно. Камин чем хорош? Дрова разжёг, и уже тепло, грейся. А у Отто, немчуры практичной, вообще всё было: и голландка, и камин, и в подвале даже котёл, а посуды — мама дорогая, ни у одной хозяюшки нашей не видел, хоть в вёске нашей, хоть где. И-эх, сидим мы перед камином, дрова трещат. Позади голландка гудит, что твой вентилятор. И так нам хорошо… так спокойно… вспоминать жутко, до чего спокойно было. Как перед войной. Не, не перед нашей. Перед польской. Пан Твардовский[23] рассказывал: никогда такого лета не было, благодать и покой. То есть кто-то, кому положено, и ждал войну, и накликал (всякие поляки были, даже и с Гитлером против нас воевать хотели… да Бог им судья) — но на нормальных людей всё так внезапно обрушилось… Что-то я про это Руженке рассказываю, а она мне своё, умная девочка, и вдруг я слышу, что прадед и прабабка её познакомились в сорок первом в городке Влодаве, когда наши его в самом начале войны захватили и немчуру там нохратили в хвост и в гриву! А не могу же я ей сказать, что это я, я и нохратил, я! Но извернулся, говорю, мол, батька же мой в той Влодаве!.. и мы этих немцев так, так и так! Если б Минск не сдали, мы б там ещё сколько держались! Вот, она кричит, вот, а мне никто не верил! А я кричу: да конечно, да разве эти пидорасы когда-нибудь нормальным людям верят! (Я ещё не сказал, что мы из бочонка в бутыль шнапса отлили и с собой взяли? — так вот, теперь говорю. Сидим перед камином и бутыль друг дружке передаём. А закуски с собой только сыр.) И начинается у нас извечная русско-польская полемика за Вторую мировую, а чего вы? — а вы сами-то хороши! — ваш Риббентроп! — какой он наш, он из Риги! — и прочее безобразие. В общем, дошло до того, что она меня уже бьёт. Вот так вот, кулачками… ну, ни в какие ворота… Я её легонечко сгрёб, поприжал, успокаиваю, баюкаю. И так она у меня на руках и уснула, представляешь? Сижу, дыхнуть лишний раз боюсь. Камин погас, зато печка разогрелась, теплынь. С потолка капнуло пару раз. Сижу. Ночь, наверное, уже. Отнёс я её в спаленку, на кровать положил, перинкой укрыл. Она сказала что-то, я не разобрал. Совсем дитё. И так мне грустно стало отчего-то… От грусти пошёл по дому бродить. Котёл разжёг, чтобы вода горячая была, цветы полил. Сна ни в одном глазу. Наоборот, всё крутится внутри, вот тут, и сердце колотится, и голова не своя. Зашёл к Отто в кабинет, книжки у него полистал, ничего не понял. На диванчик лёг и уснул. Ну, какой там может быть сон — на диванчике… да и мерещилась хрень всякая. Уже брезжило за окнами, когда уснул — как пропал. И вот снится мне, что я лампочку зажечь пытаюсь. Спичками чиркаю, чиркаю, уже коробок в хлам исчиркал, всю тёрку стёр, коробок бросил, схватил зажигалку, стал стекло в пламени греть, и вроде уже
Fikr bildirish