Любая, даже самая сложная проблема обязательно имеет простое, лёгкое для понимания, неправильное решение.
4 kishiga yoqdi
Нет такой чистой и светлой мысли, которую бы русский человек не смог бы выразить в грязной матерной форме.
Иван Барков
3 kishiga yoqdi
Самый подходящий момент наступает в самое неподходящее время.
2 kishiga yoqdi
Кто раз через это прошёл, навсегда научается главному: как себя расходовать, как и на что. И никогда не повторять: «Этого не может быть». Во времена, когда рушат дома, может быть всё. Видишь глазами — верь. Болит сердце — работай. Очень всё просто. Работай. Работай. Не отвлекайся.
1 kishiga yoqdi
С Девочкой-Ирочкой нас связывают давние и прочные отношения. Это в её спасении участвовал поганец в бытность свою поэтом и депутатом. Это из-за неё началась война с ящерами. И если бы на той войне давали награды и знаки отличия, мы с ней носили бы по нашивке за боевые ранения: меня тогда вроде как отравили, а сломанную в нескольких местах руку Девочке-Ирочке потом чинили ещё почти год. После войны Девочку-Ирочку мне поручили. Дело в том, что она очень долго боялась всего на свете. Машин, мышей, собак, темноты, толстых тёток, проволоки, электрических лампочек… Сначала её пытались лечить у врачей, но становилось только хуже, Ирочкина мама решилась пойти к знакомой цыганке — к Светлане, а Светлана действительно помогла: она сказала, что заговорить страх, конечно, можно, но это значит, что он просто затаится и вылезет наружу в какой-то жуткой форме и в самый неподходящий момент. Страх нужно побороть самому.
Говорят, что бандиты не имеют национальности. Именно поэтому знаменитая «русская мафия» состоит прежде всего из чечен, хохлов, чухны, армян, азерботов, цыган, жидов и грузин — и нормальному русскому человеку сделать в ней карьеру трудно, почти невозможно, затирают. Взять, к примеру, Шпака и Шандыбу — им уже по тридцать семь, не мальчики, а всё ходят в быках, — а вот бригадиром у них Ираклий, а над Ираклием стоит Муса. Вопросы есть? Вопросов нет. Русофобия (Шпак слово просто помнил, а Шандыба ещё и знал, что оно означает).
ани потери лица, в затмении сердца доверившись полуграмотному соотечественнику. Прав был настоятель Гетан: неполное знание — это лишь сумма чужих заблуждений; а знание без просветления не может быть полным… И Цунэхару испытывал жгучий стыд, когда вспоминал себя, вскочившего с обличениями, невежу и дурака.
Это несколько мешало ему воспринимать происходящее. Даже тогда, когда полицейский через переводчика объявил, что найдено орудие преступления, и продемонстрировал хамидаси работы мастера Куро, Цунэхару не сразу понял, что это как-то касается его лично; только потом, когда почтенный пожилой горожанин, присмотревшись к клинку, высказал сомнения, поскольку эта вещь редчайшей
щадке скачет, и убрёл. На дачку вернулся. Сел на диванчик на кухне. Сижу, по сторонам смотрю. Думаю вроде.
Потом дверь открывается, и входит Отто. Раненько он заявился, ещё не рассвело даже.
Ну, поздоровались. Обниматься не стали, он этого не понимал. Говорит: я так и думал, что это ты. Я, мол, в среду домой за тележкою забегал и заметил, что кто-то сидел на моём стуле… И тут он видит две тарелочки на столе, две чашки, два стаканчика, полушалочек через спинку стула, уже с оборочками и пуговкой — и резко подбирает зоб.
А я руками развёл, давай, говорю, сходим
только глянет косо, и карачун. Думал очень много. Отойдёт в сторонку и что-то сам с собой показывает, а они издалека смотрят. Ещё он на мотоцикле любил гонять — когда один, когда с пацанами нашими наперегонки…
Актёры как-то напополам были: поляки да французы. А остальные вообще не пойми кто. Цыган не было… вроде бы.
Вино наше изругал, так я его слёзкой угостил. Он проникся. Говорю же, правильный мужик. Ну, мне уже и роль написали, и костюм красивый справили, полковничий. Жаль, роль без слов: сиди за столом и писем жди.
Но мне сказали, так труднее, а со словами любой дурак сыграет.
В общем, ничего худого я не ждал, беды не чуял. Расслабился, бдительность утратил. В Варшаве памятник уснувшим часовым видел? Так вот это мне памятник…
Из Варшавы она и была. Ружена. Рыженькая такая, с веснушками, а глаза, Стёпка, не поверишь, — золотые и тоже с веснушками…
Ф-фу…
Любовь, Стёпка — она как язва желудка. Ходишь, ничего о себе не знаешь, а потом вдруг раз — и заорал посреди застолья.
Привезли её уже в разгар съёмок, потому что главную актёрку, Катажину, умыкнули индейцы. Она всё какого-то дона Хуана[22][33] просила ей показать. Ну, они и показали ей дона Хуана…
Так что пришлось срочно искать замену. И привезли Руженку. Рыженькую такую… Повторяюсь? Ну, извини.
Да. Привезли её, значит… то есть ещё не привезли. Из Буэнос-Айреса она позвонила, что садится в нанятый для неё самолёт, — и тут началось. В смысле, вдруг подвалила погода. У нас солнце, а в горах гроза — красотища! И вот на фоне этой красотищи у них должен ангел летать, а кран, который ангела таскает, то работает, то нет, то ещё чего похуже. Подбегает ко мне помрежка, Лизка, вся в скипидаре: так, мол, и так, дон алькальд, надо встретить, а все механики наши и все мы тут…
Говорю: да. Роль у меня такая, без слов.
Взял фотокарточку, плакатик соорудил: встречаю, мол. Старушку свою подтянул, разогрел, заправил чем-то — поехали.
Ну, аэродром-то наш ты хоть помнишь или нет? Оба раза ты через него летел — и оба раза спал, как чубакабара, да что ты башкой мотаешь, я же сам тебя на руках нёс. Он от нашей вёски через реку — и там часа три ещё ехать, правда, дорога хорошая, немцы для себя мостили…
Паромщика еле нашёл. Говорю: тебе бы Хароном работать. Ну, он даже отбиваться не стал, знает, собака, что от меня не отобьёшься.
Ещё туда ехал, думал про себя: надо успевать быстро. Если грозой на обратном пути накроет, то и потонуть можно, грозы-то наши ты видел: та же Ниагара, разве что повыше да пошире. А главное, что даже пройди ливень мимо, река всё равно вздуется, а значит, парому уже никакого, потому что его ежели не выволокут на берег, то снесёт этот плот и побьёт о камни, ниже у нас там пороги, что твоя щеподробилка.
То есть до вечера надо успевать — просто кровь из носу.
Ну, приехал. Ветер, чулок полосатый вьётся, по полосе ходит лама. Диспетчер спит, а больше никого нет.
И заходит на посадку самолётик. Лама на него пялится и хоть бы хны. Я бегу и ламу утаскиваю. Упирается, дура, но идёт по шажочку. Аж взмок.
Самолётик садится.
Волоку к нему лесенку — из арматурин сваренную. Лама опять же помогает.
И выходит из самолётика пассажирка с сумочкой через плечо… Я её узнал сразу, а сказать ничего не могу, язык к нёбу прилип. Наконец ляпнул: велкам! Сообразил, что не то, говорю: виллкоммен! Опять не то, вижу…
В общем, взял себя в руки, встряхнулся — и на чистом польско-бульбашском рапортую: пани Ружена, по поручению таких-то и таких-то обеспечиваю вашу встречу и подорожку до цели, бежим шибко-шибко, а то сейчас тут всё зальёт по самую покровку, и никуда мы не попадём, кроме как в тремендо болло, докладывает алькальд Нуэво-Уэски Филипп Пансков [22] , весь в вашем распоряжении!
Она так растерянно: вализа, пшепрашем…
Выдернул я кое-как из самолётика чемодан (чемодан большой, надо сказать, а самолётик маленький, тесный, как он не развалился, не понимаю), саму её чуть ли не подмышку сгрёб, до старушки добежали, сели… Тут диспетчер проснулся, к нам бежит, журналом машет: мол, кто самолёт посадил и во сколько? Не стал я ему помогать, рукой махнул — и по газам.
А на полнеба — фиолетовый занавес, и молнии наискось хлещут…
Ну, что дальше? Не успели мы. Просто на какие-то десять минут не успели. Уже немецкие дома — вот они, за последним поворотом, крыши черепичные да яблоньки — появились, как с неба — а-ахх!!! И мы не едем, а плывём, и не дорога под нами, а горная речка.
Между нами: перепугался я. Не за себя, мне-то чего бояться? — а вот за неё сильно. Мы ж в дороге… ну… да нет, я тогда ещё сам себя не понимал. В общем, рулю это я своей старушкой, которая в подводную лодку превратилась, и соображаю, что сейчас налево будет подъём — коротенький, но крутой, и там домишко Отто… но надо вырулить туда и не промахнуться, а то быть нам в кювете. Это при том, что не видно ни черта.
Помолился я всем машинным богам, сказал: выноси, старая! — и по газам. И не подвела старушка. Выла, орала, а выволокла нас наверх, на ровное место, под навес. Стоим, дымимся… а Руженка, она умная, она всё понимает, — за плечо меня трогает, шепчет: цихо, цихо. Это да, думаю я, теперь уж точно бояться нечего…
Заходим мы в дом, а Отто нету. Где уж его тогда черти носили… Ладно, не впервой. У нас же запросто, двери не запирает никто. Всё, говорю, будем теперь тут жить… Руженка сначала не поняла, я и объяснил: пока дождь, нам отсюда хода нет. А дождь не меньше чем на неделю. Позвонить я попытался — в эфире молчок: наверное, опять антенну повалило. Несчастливая у нас антенна, её то молнией расшибёт, то ветром повалит. А проводной телефон Отто к себе не протянул, он телефонами брезговал почему-то. Вроде как не верил он ничему, что ему говорили не в лицо…
Еда была, еды полно, шнапса яблочного целый бочонок, Отто сам не пил, однако любил угощать. Но — четыре стены, за окнами потоп, гром, молнии, можно сказать, в одну слились. И дёрнул меня чёрт…
В общем, я знал, что у Отто есть дачка. Она такая специальная, запросто в неё не войдёшь, ходы знать надо. Ну… так вышло, что один ход я знал. Из этого вот домика. Батька твой из Арденнского леса вход знает, а я — из деревни. И ещё третий вход — где-то в Альпах. Это через него Отто в то место попал когда-то давно и потом ещё долго им пользовался, пока там австрияки фуникулёр некстати не поставили.
А само место непонятно где, но погода — всегда хорошая. Я Руженке говорю: ничему не удивляйся, это сейчас будет такое местное колдовство. И повёл её.
Ну, и привёл.
Ты на той дачке не был? Нет? А чего так? Ага, ладно, тогда рассказываю…
Дом такой представительный, каменный. Кто там раньше жил, Отто так и не выяснил до сих пор. Нашёл себе пустой дом, обставил, обжил… Ну, это его дело, не моё. Так вот, говорю, дом…
Он, понимаешь, так стоит, что толком и не поймёшь, где. В какой стране, в какой местности… Лес вокруг. Солнышко ходит. Олени — тоже ходят, лоси, и вообще, живности всякой много, непуганой. К дачке только не все подходят, только знакомые. И — никого и ничего больше. Отто говорил, что это и есть настоящий Арденнский лес, а тот, который в Бельгии, так — просто в его честь назван. Ну, не знаю, не знаю. Всё может быть, и это тоже…
Ладно; главное, что есть у Отто укромное местечко, где его уж точно не найдут. Даже если и прознают про то местечко, толпой не вломятся. Туда — как бревном с разгону в игольное ушко, которое в профиль. Он ведь многим хвосты поприщемлял, Отто наш, да…
Я так краешком думал, что застанем мы старика на дачке. Нет, дом закрытый, дверь подпёрта — от оленей как раз, они когда яблок захочут — наглеют чисто обезьяны, снег лежит (как раз декабрь, канун Рождества) — и никаких вокруг следов. И так, знаешь, не жарко. С того места, где снег начинается, до дачки ещё топать. Какое топать — бегом бежать. Я хоть на Руженку зипунчик и накинул, а всё одно. Она и удивляется, и хохочет, я впереди дорожку торю — недалеко, а снег по колено. Она ещё снежками затеяла кидаться… Ну, добежали, конечно.
Камин чем хорош? Дрова разжёг, и уже тепло, грейся. А у Отто, немчуры практичной, вообще всё было: и голландка, и камин, и в подвале даже котёл, а посуды — мама дорогая, ни у одной хозяюшки нашей не видел, хоть в вёске нашей, хоть где. И-эх, сидим мы перед камином, дрова трещат. Позади голландка гудит, что твой вентилятор. И так нам хорошо… так спокойно… вспоминать жутко, до чего спокойно было.
Как перед войной.
Не, не перед нашей. Перед польской. Пан Твардовский[23] рассказывал: никогда такого лета не было, благодать и покой. То есть кто-то, кому положено, и ждал войну, и накликал (всякие поляки были, даже и с Гитлером против нас воевать хотели… да Бог им судья) — но на нормальных людей всё так внезапно обрушилось… Что-то я про это Руженке рассказываю, а она мне своё, умная девочка, и вдруг я слышу, что прадед и прабабка её познакомились в сорок первом в городке Влодаве, когда наши его в самом начале войны захватили и немчуру там нохратили в хвост и в гриву! А не могу же я ей сказать, что это я, я и нохратил, я! Но извернулся, говорю, мол, батька же мой в той Влодаве!.. и мы этих немцев так, так и так! Если б Минск не сдали, мы б там ещё сколько держались! Вот, она кричит, вот, а мне никто не верил! А я кричу: да конечно, да разве эти пидорасы когда-нибудь нормальным людям верят! (Я ещё не сказал, что мы из бочонка в бутыль шнапса отлили и с собой взяли? — так вот, теперь говорю. Сидим перед камином и бутыль друг дружке передаём. А закуски с собой только сыр.) И начинается у нас извечная русско-польская полемика за Вторую мировую, а чего вы? — а вы сами-то хороши! — ваш Риббентроп! — какой он наш, он из Риги! — и прочее безобразие.
В общем, дошло до того, что она меня уже бьёт. Вот так вот, кулачками… ну, ни в какие ворота… Я её легонечко сгрёб, поприжал, успокаиваю, баюкаю. И так она у меня на руках и уснула, представляешь?
Сижу, дыхнуть лишний раз боюсь. Камин погас, зато печка разогрелась, теплынь. С потолка капнуло пару раз.
Сижу. Ночь, наверное, уже.
Отнёс я её в спаленку, на кровать положил, перинкой укрыл. Она сказала что-то, я не разобрал. Совсем дитё. И так мне грустно стало отчего-то…
От грусти пошёл по дому бродить. Котёл разжёг, чтобы вода горячая была, цветы полил. Сна ни в одном глазу. Наоборот, всё крутится внутри, вот тут, и сердце колотится, и голова не своя. Зашёл к Отто в кабинет, книжки у него полистал, ничего не понял. На диванчик лёг и уснул.
Ну, какой там может быть сон — на диванчике… да и мерещилась хрень всякая. Уже брезжило за окнами, когда уснул — как пропал.
И вот снится мне, что я лампочку зажечь пытаюсь. Спичками чиркаю, чиркаю, уже коробок в хлам исчиркал, всю тёрку стёр, коробок бросил, схватил зажигалку, стал стекло в пламени греть, и вроде уже
